Литмир - Электронная Библиотека

— Я тебя понимаю. Погуляй, Коршак, и возвращайся, если не получится то, что ты затеял.

— Спасибо, капитан, — сказал Коршак. — Никогда и ничего я не забуду. Вы убедитесь в этом.

Уже у самой проходной порта Коршака догнал третий штурман.

— Мастер просил принять вот это, — сказал он, еще не отдышавшись, бежать пришлось ему далеко — с километр, в, гору. — На память. Так сказал мастер.

И штурман протянул Коршаку какой-то странный сверток, словно завернули в синюю бумагу буханку хлеба. Коршак взял его, поставив на землю ящик с пишущей машинкой и чемодан, и развернул. Штурман недоверчиво покосился на этот предмет, потом на Коршака, хмыкнул и пошел вниз своей припрыгивающей походкой, держа руки в карманах и посвистывая.

Это был небольшой сувенирный рундучок ручной работы — модель старинного матросского рундука, обитый железными полосами, дубовый, с литой из какого-то темного и тяжелого металла ручкой сверху на горбатой его крышке с металлическими углами. Коршак открыл его — там лежала старая обкуренная трубка и был пахнущий медом и сливами табак…

На углу — возле конечной остановки городского автобуса — Коршак купил газету: портрет Сергеича, его имя — в черной рамке.

* * *

Надо было привыкать к земной жизни заново: вставать, как все нормальные люди, по утрам, завтракать, обедать, платить деньги за все, чем пользуешься, самому распределять свой день, самому находить себе занятие и отдыхать. После нескольких лет морской жизни, когда все вперед за тебя решено — от того, в чем тебе ходить, до времени сна и круга друзей, все это казалось непривычным и неудобным. Все перепуталось — ночь и день, сон и работа. Оказывается, и время работы нужно организовать, нужно уметь распределять в работе дыхание, как в беге. А этого как раз он и не умел. И получалось так, что когда он приходил к своему столу в каюте после четырехчасовой вахты и короткого, в несколько десятков минут сна — писалось проще и лучше. А здесь не хватало времени, не хватало ровного постоянного гула машины, не хватало трепета переборок, зудения графина в подставке, не хватало ползающей по столу бумаги.

Коршак жил в морском общежитии. Ему дали койку в комнате на четверых. В этой комнате, как ни убирай, никогда не выветривался тяжелый мужицкий дух — запах застарелого табачного дыма, прокисшего вина, пробитых плесенью сапог, ворвани, которой пропитываются снасти. И он сам породил запах, к которому сам не мог привыкнуть, — запах прелой бумаги. Как в канцелярии.

Пока все трое соседей по комнате плавали на судах — было нормально. Но чаще возможность работать зависела, от того, каким придет из порта один из соседей. И если «на поддаче», то не один, а с двумя-тремя друзьями. Коршак забирал машинку, чернила, ручку и бумагу и уходил в каморку к коменданту — тот позволял иногда. Но в час ночи, когда только и начиналась настоящая работа, комендант возвращался. Здесь нельзя было начинать новую вещь, нельзя было и заканчивать ее, когда все напряжено в тебе до предела, когда начинает казаться, что видишь все необыкновенно широко, а мозг цепко держит все нити замысла. И однажды, готовя рукопись, чтобы отослать ее, перечитав, Коршак вдруг понял: то, что он написал в общежитии, не годится. Он попытался выкинуть эти места, но след их остался. И вспомнилось, что сказал Сергеич в один из наездов Коршака в Москву.

Это было на каком-то высоком этаже, в квартире Сергеича. Коршаку тогда показалось, что весь этот домище, весь дворец из гранита, стали, стекла и мрамора населен такими же большими и кому-то необходимыми людьми, как Сергеич, только они тихо сидят сейчас за толстенными перегородками, Между тем как Сергеич шумно ходил — в тапочках и каком-то шлафроке — по комнате, шумно дышал, шутил шумно. А потом он остановился перед Коршаком.

— У меня такое ощущение, голубчик, что вот тут, — он кончиком пальца коснулся страницы, — словно что-то стояло, дом какой-то. Вы дом убрали, а все, как нынче говорят, коммуникации его остались, и след от фундамента остался. Остался дух этого дома. Дом-то этот, вероятно, темный был. Тяжело вам жилось в нем…

— Вы правы, — густо краснея и от этого чувствуя, как у него тяжелеет лицо, ответил Коршак…

— А вы не передерживайте замысла, братец. Это очень опасно, — сказал Сергеич. — Если вы все мысленно — от слова до слова — все проговорите, то потом, когда вы сядете за стол, искусства не будет. Не получится факта, а вернее — процесса созидания, получится повторение самого себя. Вы будете вспоминать и повторять. А это — не искусство.

…Было уже за полночь, и Москва гудела, как огромный, гигантский жук, в своем полусвете, полутьме, которая никогда не становится ночью. К ним, к этим не светлым, как на севере, а каким-то подсвеченным ночам трудно было привыкнуть. Коршак жалел эту мультипликационную ночь, обессиленную светом дежурных светильников и витрин с их недвижным, вычурным, ненастоящим миром, словно окнами в музее восковых фигур, где все так: тронь — я парча, меха, золото, манекены осядут на руки серым прахом.

Дня через два после этого разговора в номере Коршака раздался звонок. Было уже за полночь.

— Я никогда не простил бы вам отсутствия. И сна бы я вам не простил…

Голос Сергеича был тихим и близким.

— Откуда вы?!

— Вот напился кофею, — так и сказал «кофею», — лежу себе в своей стариковской постели и дай, думаю, проверю — спит ли? А может быть, нарушает режим и отсутствует… — Ворчливое и нарочитое самодовольство и смущение…

— Не мучайте, откуда вы звоните? Я чувствую, вы где-то рядом…

— Выпить, конечно, у вас нечего. Ох, эти мне провинциалы — они все выпивают с вечера. Надо, батенька, для самоутверждения оставлять на чистом, подчеркиваю, на чистом столе, треть бутылки… Спускайтесь-ка…

Через две с половиной минуты Коршак вышел из скоростного лифта и издали увидел в пустынном холле гостиницы — прямо посередине холла — знакомую фигуру. Бывший военный моряк, большой и широкий, чуть сутулый, с массивной головой, с отвисающими уже щеками, Сергеич стоял, опираясь на слишком тоненькую для него тросточку. Он был в плаще и без головного убора. Без улыбки, но живыми глазами смотрел, как шел к нему Коршак, потом переложил трость в левую руку, а правую подал Коршаку. Большая, теплая, мясистая была у него рука — со стариковски гладкой кожей.

— Этак, батенька, я мог и уйти. Долгонько. И без плаща? Да небось не замерзнете — эвон каков! Оре-ел…

Они вышли на улицу и медленно пошли по пустынному тротуару.

— Я тут неподалеку был, — уже серьезно сказал Сергеич, — да и подумал отчего-то: дай, думаю, заеду.

Сергеич на ходу повернулся к Коршаку, и Коршак увидел флажок депутата Верховного Совета на лацкане парадной пары и золотую звездочку — одну, без орденов и орденских колодочек. Оттого так просто и прошел он в гостиницу в неурочное время, и звонил, вероятно, по телефону администратора.

Каждое мгновение! - img_6.jpeg

Сергеич остановился посередине моста. Смотрел в черную, полную огней, но маленькую воду в высоких бетонных берегах. Для Коршака вода эта была похожа на арык. Но Сергеичу она напоминала его прошлую жизнь, связывала с давней молодостью, да и со зрелостью тоже, с морем.

— Никогда, Коршак, не пишите правильно. Правильная речь убивает скукой. Вы еще не испытывали ощущения, словно вы пользуетесь, не готовыми словами и понятиями, а сами — понимаете — сами творите эти слова? Словно вы пишете слово «стол», например, или «улица», или вот — «ночь». И вы первый на свете пишете их. Их до вас не было — это вы их создали?

— Нет. Я никогда такого не испытывал.

— Врете, Коршак. Испытывали. Какого черта я приехал бы сейчас к вам?

— Тогда я не знаю…

— Вот именно — вы не знаете!

Он перестал глядеть на воду и грозно повернулся к Коршаку всем корпусом. И он глядел на него с веселым, озорным вызовом.

Коршак улыбнулся ему.

— А вы испытывали когда-нибудь такое, словно видели и чувствовали еще до своего рождения? Молчите. Вы сейчас должны молчать. Вы должны записывать, Коршак.

16
{"b":"886983","o":1}