— Мам, можно тебя кое о чем попросить? — увильнула я от ответа. — Приготовь мне кофе, пожалуйста.
Кивнув, она поднялась и направилась к двери, но обернулась на пороге.
— Сейчас сделаю, но у меня к тебе ответная просьба. Пусть в твоем голосе будет поменьше скунтинтицца[10], оставь эти глупости для радио, вложи их в чужие уста.
Получается, мама слушает передачу, в которой читают сочиненные мной истории.
Мы никогда об этом не говорили, и я очень удивилась, представив себе, как мать стоит на кухне и что-то моет в раковине, или лежит на диване и листает старый журнал, или беседует по телефону с приятельницей, а на заднем фоне из динамика радиоприемника раздается голос диктора, который, озвучивая рассказы, придает моим словам драматизм или комичность. Я как наяву увидела, что́ мама делает во время трансляции — стискивает зубы, сжимает кулаки, жмурит глаза, всем своим существом реагируя на приметы нашего общего прошлого, разбросанные по моим сюжетам: болезненно эмоциональные матери, отчаявшиеся матери, истории об утратах и душевной боли, о гневе и новых открытиях, истории о том, как смерть близкого или другое горе меняет положение дел в семье. На пике популярности я так разошлась, что калабрийский персонаж одного из рассказов произнес мою любимую пословицу: «Вот оно, Рождество на Проливе: триулу, маланова и скунтинтицца»[11]. История повествовала о вдовце лет шестидесяти, у которого были сложные отношения с собственными детьми. Значит, моя мать слушает передачу, только делает это не из гордости за дочь, а лишь для того, чтобы выискивать следы скунтинтицца, которое я перекладываю в воображаемые истории других людей, находит доказательства моей неправоты и обижается. Ей хотелось бы услышать, что она хорошая мать, лучшая мать на свете. Мне следовало бы успокоить ее, дать понять, что я не унаследовала отцовскую печаль и отсутствие интереса к жизни, я разговорчивая и любознательная, я нормальная, как она сама. Мама мечтала получить от меня сообщение: «Не волнуйся, в исчезновении отца нет твоей вины, в этом нет ничьей вины». Но, в отличие от нее, я не считала, что никто не виноват; я считала, что виноваты мы все.
Юная Ида Лаквидара на фото снова завладела моим вниманием. Тем летом она поцеловала парня, который был ей фактически безразличен. Дело обстояло так: они заболтались на пляже, близился закат, они прошлись вдоль берега к лестнице, неподалеку от которой юноша припарковал свой мопед. На набережной стояли две старинные пушки из артиллерии Бурбонов, нацеленные на Калабрию, парень повернулся к Иде и без спроса положил ей руки на талию, в воде отражались последние огни затухающего дня, неопытная Ида подумала: «А Сара уже делала это». Незадолго до того, как их с парнем губы встретились, она пробормотала: «Извини», чуть отстранилась и выплюнула себе в ладонь жевательную резинку. Он снова обнял ее, и уже ничто не позволило Иде уклониться, не было даже очков на носу, за которыми она могла бы спрятаться. «Ну ты даешь, все испортила своей жвачкой!» — рассмеялась Сара, когда Ида рассказала ей об этом, а та со смущенной улыбкой отозвалась: «Да, ляпать невпопад — мой главный талант».
И это все, неподвижная девушка? Это лучшее, что дала тебе твоя статичная улыбка?
Девица на фото молчит, в доме душно и тихо. Она хочет, чтобы ей всегда было шестнадцать, и не подозревает, что это невозможно. Кто-то за ее спиной, должно быть призрак на ветру, шепчет: «Жизнь есть ein Augenblick — мгновение ока», да нет, это просто отголосок урока немецкого языка, вот где она слышала это слово; за улыбкой Иды Лаквидара стоит уверенность в том, что она на всю жизнь останется такой, как на этом снимке. Девушка, застывшая во времени, послушай меня: женщина, которая сегодня носит твое имя, относится к тебе с таким пиететом, что не называет тебя ребенком. Женщине, держащей в руке эту фотографию, чуждо фанатичное сострадание взрослых, можешь похвалить ее.
Смелее.
Только ты способна сделать так, чтобы на экране ее памяти снова прокрутилось то воспоминание. Да-да, то самое.
Должно быть, это произошло уже после возвращения с Ортиджии — через полторы недели после фотографии и через три недели после поцелуя на пляже, да, пожалуй, так. Лето тянулось бесконечно, погода была плохой, непоследовательная Вселенная двигалась то в одну, то в другую сторону, каждая смена направления длилась ein Augenblick, мгновение ока. Пустые недели складывались в пустые месяцы, от безделья и жары я была готова лезть на стенку.
Как-то утром мне позвонила Сара. «Я заеду за тобой через час, захвати купальник!» — «Заедешь на чем? Тебе что, мопед вчера купили?» — «Да нет, поедем на машине Фабио до порта, потом на пароме переправимся в Калабрию, позагораем на пляже Сциллы». Я не поверила своим ушам — мы проведем целый день на противоположном берегу! Что может быть прекраснее? За пределами острова правила теряют силу, за пределами острова разрешается делать все что угодно. Надев раздельный купальник, я вошла в мамину комнату и увидела в зеркале свое новое тело — стройные ноги, чуть округлившиеся бедра, грудь, закрытую двумя треугольниками ткани. «Да, мы переплывем море и попадем на другую сторону», — мысленно произнесла я, сгорая от нетерпения.
Едва начались те каникулы, Сара стала встречаться с Фабио, если под «встречаться» подразумевается заворачивать за угол дома и садиться в машину того, кто ждет тебя; она любила его, если под «любила» подразумевается обвивать рукой шею другого человека и открывать рот, показывая язык («Фабио классно целуется», — гордо сказала мне Сара, а я постеснялась спросить, откуда ей это известно, ведь прежде она ни с кем не целовалась… Или все-таки целовалась?); он любил ее, если под «любил» подразумевается щекотать ее коленки и бросать вызов всему миру, демонстрируя свою близость с девушкой, которая еще пару недель назад принадлежала не ему, а своим родителям, школе и мне. Я притворялась, будто мне нет дела до их амуров, и упорно отгоняла от себя мысль, что мне досталась неприглядная роль подружки-дурнушки. «Фабио отличный парень, он из наших», — повторяла я про себя, ожидая их с Сарой приезда у дверей дома. На пляже двух пушек я поцеловала в сущности неинтересного мне юношу с одной целью — стать ближе к своей более опытной подруге, и это сработало, пусть и с грехом пополам. Поездка в Калабрию должна была принести совсем другие плоды, но я еще не знала этого и упивалась ощущением счастья, предвкушая переправу через пролив. В то мгновение ока жизнь в очередной раз сменила направление, и мне пришлось к этому приспосабливаться.
На пароме мы держимся вместе, свешиваемся с перил и поем, я рассказываю, что по пути к острову Стромболи в воде можно увидеть дельфинов, а сама вспоминаю, как однажды на рассвете, плывя на лодке с отцом в сторону Стромболи, заметила над водой чьи-то плещущиеся хвосты — это и были дельфины. «Здесь мы увидим разве что Харибду», — хмыкает в ответ Сара, а я думаю о ненасытном морском чудовище, пожирающем суда, людей и рыбу. Фабио курит, не снимая темных очков, мы пьем ледяное пиво, ничего не едим, мне предлагают сигарету, еще одну, курильщица из меня никакая, скорее так, для виду; мне неловко, когда кто-то из спутников в шутку называет меня нахлебницей, и, когда мы сходим на берег в Вилла Сан-Джованни, я иду в табачную лавку и трачу половину своих денег на три пачки сигарет, по одной на каждого.
Пляж белый-белый, народу много, Сара и Фабио обнимаются, посмеиваются, перебрасываются непонятными мне словечками, я удивляюсь, не веря, что они могут вот так унижать меня. Фабио говорит, что хочет мартини, и уходит, Сара устремляется за ним, оборачивается на бегу и одаривает меня улыбкой, вскоре оба куда-то пропадают. Я теряюсь в догадках, зачем они позвали меня с собой, ненавижу себя за то, что сдуру поехала с ними, и притворяюсь, будто ничего не произошло. Я всегда притворяюсь, будто ничего не произошло, всегда. В этом искусстве мне равных нет, три года назад исчез мой отец, я лучше всех умею скрывать боль.