Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В современных работах очень распространены трактовки «автобиографизма» «Заблудившегося трамвая» и определение достоверности более мелких «объектов», входящих в образную структуру ст-ния. Именно как автобиографическое по преимуществу, «больше даже, чем все другие» ст-ния Гумилева, определяла «Трамвай» Ахматова; в частности, по ее утверждению, «дом в три окна и серый газон» — «это дом Шухардиной, единственный дом в его биографии, к которому он относился как к живому человеку, как к другу и о котором сам вспоминал и говорил А<нне> А<ндревне>» (О Гумилеве. Из дневников Павла Лукницкого // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 88). Развернутую концепцию «биографического времени» как сюжетообразующей основы ст-ния дает Ю. Кроль: «Сначала он (Гумилев. — Ред.) увидел Сену (лето 1906 года), затем Нил (октябрь 1908 года), а в конце концов оказался на Неве; значит, во время путешествия в прошлое поэт должен переезжать эти реки в обратном порядке». В биографическом плане рассматривает автор и образ героини, восходящий, скорее всего, к литературному персонажу (Маша Миронова из «Капитанской дочки»), но наделенный в то же время «приметами вполне реального лица» — Ахматовой. В доказательство последнего утверждения приводится факт использования стиха «А в переулке забор дощатый...» в качестве эпиграфа, взятого Ахматовой к «Царскосельской оде». Ю. Кроль также отмечает, что строки Гумилева «Где же теперь твой голос и тело, / Может ли быть, что ты умерла!» являются реминисценцией из ст-ния Ахматовой «Умирая, томлюсь о бессмертьи» (1912) (ср.: «Смертный час, наклонясь, напоит / Прозрачною сулемой. / А люди придут, зароют / Мое тело и голос мой»). Эти факты, обобщает исследователь, «заставляют предположить, что история Машеньки и ее жениха была использована Н. С. Гумилевым лишь как метафора его отношений с А. А. Ахматовой, как символ утра их любви и наметившегося примерно десятилетие спустя разрыва...» В связи с этим автор объясняет и топонимику трамвайного маршрута: «Движение трамвая по мостам “сшивает” не только пространство, но и время. Переехав через три моста, “заблудившийся трамвай” преодолевает период почти в 15 лет, с 1921 по 1906 г., он оказывается теперь в Царском Селе, сперва у вокзала, а затем, переехав зеленную, достигает дома на углу Широкой ул. и Безымянного пер., где жили «Машенька» в XVIII веке и А. А. Ахматова в пору своего юношеского знакомства с Н. С. Гумилевым, в 1904–1905 годах; после этого трамвай возвращается в Петроград и подъезжает через Дворцовый (может быть, Николаевский) мост к Медному всаднику и Исаакиевскому собору (снова 1921 год)» (Кроль Ю. Об одном необычном трамвайном маршруте: («Заблудившийся трамвай» Н. С. Гумилева) // Русская литература. 1990. № 1. С. 214). Впрочем, основываясь на точной датировке ст-ния, установленной М. Баскером (см. выше), Ю. Зобнин считает прототипом героини не Ахматову, а М. А. Кузьмину-Караваеву, поскольку этот день являлся годовщиной ее смерти — 29 декабря 1911 г. (см.: Зобнин Ю. Мария Александровна Кузьмина-Караваева — прототип героини «Заблудившегося трамвая» // Гумилевские чтения. Материалы международной конференции филологов-славистов. 15–17 апреля 1996 г. СПб., 1996. С. 279–280). Ю. Зобнин подверг критике и всю «расшифровку» ст-ния, предложенную Ю. Кролем — времени «биографическому», связанному с реальными образами-эмблемами того или иного периода жизни поэта (Нил, Сена, Нева, дом Шухардиной и т. п.). Ю. Зобнин противопоставляет картину духовного пути поэта, отразившуюся в его творчестве и символически представленную в «Трамвае» системой автореминисценций, отсылающих читателя к произведениям разных лет. По мнению Ю. Зобнина, это — история «духовного падения» и «духовного восстания», история возвращения к христианским духовным ценностям, которым Гумилев изменил во время юношеского увлечения «декадентством». Картина «духовных блужданий» героя оказывается, в таком случае, подобна истории героя «Божественной комедии» Данте, также «заблудившегося в сумрачном лесу» греха и спасенного любовью Беатриче. История любви героя трактуется Ю. Зобниным как продолжение европейской традиции «мистериального» романа, героиней которого являлась, как правило, умершая возлюбленная, и потому прототипом ее может быть только роман между Гумилевым и М. А. Кузьминой-Караваевой. Ю. Зобнин обращает внимание также и на наличие в тексте ст-ния реминисценций из ст-ний Г. Р Державина, обращенных к Е. Я. Державиной-Бастидон, также обращенных к традиции «мистериального романа» (см.: Зобнин Ю. «Заблудившийся трамвай» Н. С. Гумилева: (К вопросу о дешифровке текста) // Русская литература. 1993. № 4. С. 176–192). Ту же трактовку ст-ния как картину «духовного странствия», родственного «Божественной комедии» предлагает и П. Спиваковский. По его мнению, в ст-нии рассказана история «возвращения» поэта «от эзотерических красивостей и экзотики в Россию». Первые — эмблематизируются в тексте образом «Индии Духа», вторая — «миром Машеньки», который оказывается и «миром православия». Эта антитеза накладывается в работе П. Спиваковского на историко-литературную антитезу символизма и акмеизма. Впрочем, данная антитеза, как отвечает исследователь, не разрешена героем стихотворения — пленника символистской «мистической клетки» — до конца, и поэтому ст-ние обладает «драматически безысходным финалом» (Спиваковский П. «Индия Духа» и Машенька: «Заблудившийся трамвай» Н. С. Гумилева как символистско-акмеистическое видение // Вопросы литературы. 1997. № 5. С. 39–54). А по мнению Е. Сливкина, ссылающегося на французские газетные репортажи о публичных казнях начала века, трамвай вполне мог быть осмыслен европейцем этих лет «отнюдь не способом передвижения, а весьма необычной конструкцией гильотины» — не «машиной времени», а «машиной смерти». К тому же «все загадки времени и пространства» как будто бы разрешаются, если рассмотреть ст-ние как последовательное метафорическое описание процесса обезглавливания лирического героя гильотиной и той действительности, которая созерцается его уже отрезанной головой (см.: Slivkin Y. The Last Stop of the Death Machine: An Attempt at a Rational Reading of “The Runaway Streetcar” by N. Gumilev // Slavic and East European Journal. 43 (1999). P. 140, 151).

Упомянутая выше проблема интертекстуальных связей ст-ния очень популярна в современных исследованиях. «В процессе творчества, когда создавался “Заблудившийся трамвай”, Гумилев совершенно бессознательно привлекал и сгущал все, случайно влетевшее в его сознание. Тут и ахматовское “голос и тело”, и блоковский “бьющий” свет, и лонгфелловское “заблудился в бездне времен”, и бодлеровское “зоологический сад планет”, и, наконец, все, все из своей собственной биографии» (О Гумилеве. Из дневников Павла Лукницкого // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 89). Х. Чальзма сопоставляет «Заблудившийся трамвай» и «Конец второго тома» Кузмина как поразительные примеры обращения «петербургских» поэтов к «почти сюрреалистическим мотивам снов и галлюцинаций», свидетельствовавшего о живучести и пространности авангардистского влияния (Tjalsma H. W. The Petersburg Poets // Russian Modernism: Culture and the Avant-Garde, 1900–1930. Ithaca and London, 1976. P. 82). Одним из первых высказал свое мнение о возможном влиянии «Пьяного корабля» А. Рембо на ст-ние Гумилева Р. Матло (Matlaw R. E. Gumilev, Rimbaud and Africa: Acmeism and the Exotic // Actes du VI Congrès de l’Association Internationale de Littérature Comparée. Stuttgart, 1975. P. 653). На другой французский источник указал И. П. Смирнов: «Совмещение в пространстве одного города разных стран и миров в “Заблудившемся трамвае”, скорее всего, восходит к знаменитому стихотворению Аполлинера, “Zone”» (Смирнов И. П. Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М., 1994. С. 214). К. Ичин трактовала интертекстуальные связи «Трамвая» как выражение специфики жанра: «Синтетичность “Заблудившегося трамвая” просматривается четко как на жанровом (баллада), так и на собственно сюжетном уровне, то есть в мотивной структуре стихотворения в целом. Как известно, Гумилев переводил “балладного” Вийона <...> и сам писал баллады (в данной связи вспомним хотя бы два стихотворения, озаглавленных “Баллада”, из “Романтических цветов” и “Чужого неба”). В “Заблудившемся трамвае” по-своему завершаются попытки поэта создать синтетическую балладу, учитывающую традиции Бюргера — Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Блока, Эдгара По, Бодлера <...>. “Заблудившийся трамвай” вбирает в себя ключевые моменты балладных сюжетов с их трагическими ситуациями героев, подвластных зловещей бесовской игре высших сил с их жизнью; именно вследствие этого скрытого, но напряженного диалога с самыми значительными образцами русской и мировой баллады гумилевское стихотворение приобрело архетипический, мифологический статус. Собственно сюжет “Заблудившегося трамвая” обоснован фантастикой (фантастическими сновидениями) балладных По и Бодлера, кэрроловской сказки “Приключения Алисы в Стране Чудес” (откуда в гумилевскую балладу попали тема путешествия в “иной мир” и мотив “снятия головы”, “палача”, “билета”, “вагона”, “машиниста” и др.), разных мистических учений (теософии, антропософии, масонства и пр.) и ряда гумилевских стихотворений предыдущего периода. В эту фантастическую канву вписываются мотивы более частного плана, соотнесенные с непредотвратимой, роковой символикой произведений Пушкина и Гоголя, в первую очередь “Капитанской дочки”, “Медного всадника”, “Мертвых душ” и “Вия” <...>. Мифопоэтическая подоплека этого стихотворения делает его венцом развития жанра баллады не только в русской поэзии и, вместе с тем, поворотным пунктом в той истории гибельной поэтической летописи, которую в своем творчестве обосновал Мандельштам, обнаруживший своих предшественников в Лермонтове и Гумилеве» (Ичин К. Межтекстовой синтез в «Заблудившемся трамвае» Гумилева // Н. Гумилев и русский Парнас. Л., 1992. С. 92, 93, 95; среди частных замечаний в работе К. Ичин — указание на полемику Гумилева с фетовским «Легко мне жить и дышать не больно» («Измучен жизнью, коварством надежды...»)). Истолкованию литературных источников к отдельным стихам и строфам ст-ния посвящена и обширная работа Л. Аллена, в которой образ «заблудившегося трамвая» связывается с гоголевской «птицей-тройкой» из финальной сцены Первого тома «Мертвых душ», образ «темной бури» — с пушкинскими «Бесами», образ «стены» — с «каменной стеной» в рассуждениях Парадоксалиста («Записки из подполья» Достоевского), а мотив «вагоновожатого», совокупно с мотивом «отрубленной головы», возводятся к «Капитанской дочке»: «В пророческом сне Гринева также присутствует мотив кровавых и мертвых тел: “Я хотел бежать... и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах... Ужас и недоумение овладели мною...”». Ст. 29–32 Л. Аллен соотносит уже с фактами не столько литературы, сколько самой истории: «Палач в красной рубашке — русский. Как Пугачев и его соратники, поэт подвергся исторически “оправданной” казни». При этом упоминание «ящика скользкого» «заставляет вспомнить о французской гильотине во время революционного террора», а в «дополнении» «вместе с другими» содержится намек на предчувствуемую поэтом собственную казнь, которую он как бы разделит «вместе с королем Людовиком XVI и его сторонниками» (Аллен Л. Этюды о русской литературе. Л., 1989. С. 114, 115, 116, 117, 119, 122–123, 124, 128). По поводу литературного источника «мертвых голов», впрочем, мы находим интересные замечания в целом ряде работ. В частности, С. В. Полякова пишет: «Гиньольный мотив пьесы — продажа на улице “вместо капусты и вместо брюквы” человеческих голов восходит, вероятно, к знакомой Гумилеву сказке Гауфа “Карлик Нос”. У Гауфа мальчик Якоб, сын торговки овощами, нанят злой феей донести до ее дома купленные у матери овощи», которые во время пути превращаются в человеческие головы. «По русскому народному верованию, например, в день Иоанна Крестителя нельзя срубать капустный кочан, так как на нем покажется кровь. Существовали и запреты есть в праздник Усекновения головы Иоанна Предтечи что-либо круглое, особенно капусту» (Полякова С. В. Источник одного образа из «Заблудившегося трамвая» Гумилева // Н. Гумилев и русский Парнас. С. 98). В современных исследованиях, посвященных трагическим судьбам русских писателей в эпоху тоталитаризма, тема «мертвых голов» в ст-нии Гумилева рассматривается как одна из знаменательных в цепи стихотворений с подобным же символическим образом у других поэтов, уже осознавших себя «смертниками»: «Одним из истинных откровений Библии является образ “усекновенной главы” пророка (Иоанна Крестителя). К нему устремлялось искусство всех христианских столетий. Но особенно оказался он пророчески роковым для России XX века, для выразителей ее духовных и светлых сил, особенно для поэтов. Блок в “Итальянских стихах” обронил загадочные строки: “В тени дворцовой галереи, / Чуть озаренная луной, / Таясь проходит Саломея / С моей кровавой головой”. Жизнь поэта оборвалась преждевременно в разрухе и лишениях революционных лет. Гумилев в своем “Заблудившемся трамвае”... изобразил как бы увиденные им в момент прозрения и кровью налитые буквы, и зеленную лавку, в которой “Вместо капусты и вместо брюквы / Мертвые головы продают”. И с особенным смыслом звучат теперь для нас дальнейшие строки: <цит. ст. 28>. И в тот же год, как ст-ние было напечатано, голова поэта была, правда, не срезана, а пробита карательной пулей “диктатуры пролетариата”. Поразительно пророческим оказался образ “головы” мученика в поэзии Николая Клюева» (Михайлов А. «Головы наши подарила судьба палачу...»: Сны Николая Клюева // Литератор. 1991. № 13). Любопытную версию генезиса образа «мертвой головы» предлагает И. Иованович: «С точки зрения литературного происхождения “Заблудившийся трамвай” является самым полигенетическим произведением Гумилева. Один из его источников — обстановка масонского “похоронного” ритуала и его символов. Согласно этому ритуалу, храм должен находиться в “траурном убранстве”, украшенный “символами Зодиака”; в храме, ищущем потерянного животворящего “слова”, звучат слова “молитвы”, обращенной к Богу, в которой утверждается, что смерть “всего лишь посвящение в таинство второй жизни”. Часть сюжета “Заблудившегося трамвая” выдержана в этом духе (мотивы “траура”, “зоологического сада планет”, “молитвы”, “смерти” — перехода во “вторую жизнь” и, соответственно, “света”) <...> Помимо этого, символ “мертвых голов” (и среди них “головы” самого героя, “срезанной палачом”), видимо, отсылает как к “иоанновской” традиции вообще, проповедующей “духовное возрождение”, так и к ритуальной сцене “убиения” мастера и его “перешагивания” через гроб с собственным телом. Мотив же “гибели — воскресения” героя напоминает о Моцарте, создающем, по его странному убеждению, реквием для самого себя (имеется в виду сцена из “Моцарта и Сальери”. — Ред.) и таким образом предсказывающем собственную смерть» (Иованович М. Николай Гумилев и масонское учение // Н. Гумилев и русский Парнас. С. 42–43).

62
{"b":"884098","o":1}