Земля, впрочем, такой же тёплой оказывается, как и летом у реки — если глаза закрыть, то представить можно, что просто вечер глубокий уже, а тебе всё лень с места подниматься и двигаться куда-то. Бывало у Врана и такое — с последующими выволочками от старейшин, конечно.
Одна перчатка вранова так на земле заснеженной возле холма и валяется — Вран о ней вспоминает, когда руку под голову подкладывает. Барабанит пальцами по земле задумчиво — и пальцы как-то сами собой к поясу тянутся, который Бая на нём оставила.
Мягкий пояс этот, кожа хорошо выделана, искусно. Проводит по ней Вран подушечками и вдруг на пряжку натыкается. Большую, явно очертаниями своими во что-то определённое складывающуюся. Ощупывает Вран пряжку внимательнее, угадывает очертания — и улыбается.
Волк. Ну конечно, кто ещё может на поясе Баи быть?
Глава 4
Договор
Беспокойно Вран спит, спит — и понять не может, сон ли это или чудится ему что-то от дня непростого.
Дрёма вязкая Врана быстро в объятья свои затягивает, тяжесть стремительно на всё тело наваливается, к земле пригвождая, но толком забыться не позволяя.
Кажется Врану, всю ночь кажется: разговаривает с ним кто-то.
Только вот кто, никак Вран не смекнёт.
— Перчатку ты свою обронил, — шелестит у его уха голос женский, не то девичий, не то старушечий — смешивается всё в этом голосе, и звонкость юности, и дрожь старости. — Перчатку я тебе твою принесла. Хорошая перчаточка, красивая. На такую перчаточку грех не посмотреть. Что же не смотришь ты? Что же очи свои не откроешь? Ты посмотри, посмотри: я её узорами расшила, мехом оточила, чтобы тепло тебе было да приятно. Любишь подарки ты? Любишь, любишь, кто же их не любит. И поговорить ты любишь — слышала я, как говоришь ты, нравится мне слог твой, ладно ты слова складываешь. Сложи и мне что-нибудь — а я тебе перчаточку отдам.
Тяжёлое тело у Врана, но веки удивительно лёгкие — и язык с губами ничего не сковывает. Так и хочется глаза распахнуть, проморгаться, морок ночной от себя отогнать, может, слова какие верные прошептать, за нож под подушкой, что с младенчества там лежит, от нечисток защищая, успокаивающе схватиться…
Нож…
Оставил свой нож Вран дома, забыл о нём совсем. Как из леса после первой встречи с Баей вернулся, взбудораженный, ни о чём, кроме волколаков, думать не способный, засунул нож этот под подушку обратно — да и вылетел он у него из головы на сутки целые, хотя никогда раньше Вран с ним не расставался. Отец сам этот нож сделал, особенный нож, на рукояти — голова волка, грубоватая, и на волка-то не похожая, но зато — отцовскими руками выкованная, хоть и не искусен был отец в деле кузнецком. Но всех сыновей своих ножами одарил.
— Ножик хочешь? — мурлычут Врану на ухо хрипловато. — Вижу, вижу, прекрасный ножик — но больно далеко. Я бы с радостью за ним сходила — ты только попроси. Ты скажи: иди, подруга, за ножиком моим в хату мою, в дом мой, иди, да, может, себе чего пригляди. Покажи мне дом свой ещё раз. Дивный домик, крепкий, деревянный — давно я в таких домиках не была…
Гладит Врана что-то по голове — не то ногти неряшливые, длинные, нестриженные, не то просто коряга, из-под земляной стены холма торчащая. Ворочается Вран, жарко ему, воздух уже не тёплым — спёртым становится, затхлость какая-то в нём чувствуется, ветерок несвежий, больно на зловонное дыхание похожий. Ворочается Вран — и понять не может: правда ли тело его хоть как-то движется, или это тоже кажется ему? Не страшно Врану почему-то, не жутко, не боязно — как бояться того, что то ли есть, то ли нет? Как бояться не сна, не яви — промежуточного чего-то, предложения тебе в уши шепчущего и исчезающего вместе с шёпотом своим через мгновение, как и не было его?
— Тонкие пальцы, длинные… — Теперь уже по руке его что-то скользит, кожу нежно поцарапывая. — Не грубые совсем. Работаешь мало, работать не любишь? И правильно — пусть работают те, кто при свете дня родился, а ночным такого не нужно, ночные для других вещей созданы. А перчаточка-то как влитая сядет — неужто примерить её не желаешь, неужто увидеть её не хочешь? Холодно здесь, замёрзнешь ты, не чувствуешь — снег идёт?
«Какой ещё снег?» — чуть не спрашивает Вран: удушающая жара продолжает его с ума сводить, стекает пот струйками по спине и по лбу, только и руки он поднять не может, чтобы вытереться хотя бы.
— Снег тебя уже наполовину укрыл, милый, — оживляется голос, и становится отчётливее в нём хрипотца возбуждённая, предвкушающая. — В овраге ты лесном лежишь, а я тебя тут и нашла. Завела тебя волчица твоя далеко-далеко, голову тебе задурила, мысли твои перепутала — а я тебя нашла, помочь тебе хочу. Такому молодцу как не помочь? Ох, туча какая надвигается — с ног до головы тебя снегом засыплет, околеешь ты здесь, замёрзнешь до смерти, ты только посмотри…
Что за бред она несёт? Какой снег, какие тучи? Раскрыть Врану глаза раздражённо хочется, на «овраг» этот посмотреть — и глазам-то раскрыться совсем не сложно, не то что рукой пошевелить или головой, и хоть оглядеться Врану до судорог охота, но…
Теребят эти не то ногти его, не то коряги лесные дальше, ниже — спать-то он прямо так завалился, ни тулуп, Баей во время её обряда распахнутый, не поправил, ни штаны обратно в сапоги не заправил, и ощупывают его эти прикосновения колкие, изучают. По рукаву тулупа пробегают, по рубахе шерстяной скользят, до пояса Баи добираются, его процарапывают — и вдруг в сторону отшатываются, на пряжку железную наткнувшись.
— Снять бы тебе это, да поскорее, — далёкий теперь голос замечает. — В жару такую разве в тулупах да рубахах шерстяных ходят? Зажаришься ведь, в жару собственном задохнёшься, лето на дворе, уснул ты под лучами полуденными, а от такого и умереть недолго…
«Лето? Только что зима же у тебя была», — вновь почти вылетает из Врана, но тут новая странность происходит: лёгкими-лёгкими его руки становятся, невесомыми почти, словно приглашают его, разрешают ему: давай, можно, можно, стяни ты пояс этот глупый, ненужный тебе совсем, только тулуп на тебе такой же бесполезный держащий.
Сказала Бая ему: не разговаривай ни с кем, ни на какие вопросы не отвечай, мол, донимать тебя не станут, в покое оставят. И вот это — «донимать не станут», так это у местных называется? Вран-то простодушно полагал, что о лютах Бая речь вела, их в виду имела, Верена этого с Неревом, например, — а она, оказывается, к нечистке его в гости запихнула?
Возмущается Вран, но чуть-чуть, лениво — слишком сильно его под себя истома горячая подминает, никаким чувствам места не оставляет. Только глазам, губам да рукам теперь волю даёт.
— Лето быстро зиму сменяет, моргнуть не успеешь, как год пройдёт, — объясняет ему голос услужливо и громче уже: снова приблизилось. — Зимой под снегом полежал, весной водицей залило, летом солнце подкоптило — лежишь уже тут, бедный, месяц за месяцем идёт, солнце с луной местами меняются, а тело твоё гниёт, гниёт, гниёт… Бедные руки твои, бедные пальцы твои — во что превратились, костьми белыми стали, а кости эти посерели, скоро совсем уж лес тебя заберёт, да не волком по нему бегать будешь, а мертвецом злым, потерянным — потерял ты свою перчаточку, а я тебе её принесла, ты возьми её, возьми…
Гладят руку Врана ногти острые, уже не так ласково гладят — требовательно, с нажимом, почти в кожу его впиваясь.
— Возьми перчатку, — цедит голос. — Возьми перчатку! Ужели думаешь, мамка я твоя, чтобы всю ночь тебя упрашивать? Плачет по тебе мамка, глаз не смыкает, высохла вся, ножик твой в руках крутит — возьми перчатку, меня поблагодари, да домой к тебе пойдём, мамку твою утешим. Единственного сына потеряла, мучается, места себе найти не может — сына единственного надо вернуть…
«Не единственный я сын», — вяло думает Вран.
Нечто совсем в бешенство приходит:
— Онемел ты, что ли? Коли есть тебе что сказать мне, так скажи, а не с мыслями своими разговаривай! Тут я, здесь я, Бая пред тобой стоит, пришла я с матерью своей, будем судьбу твою решать! Зайцем ты, говорил, стать хочешь? Или хорём острозубым? Ответь Бае с матерью её, ждать нас не заставляй!