— Извольте, господин студент, выражаться легче о высочайше утвержденном документе. — Тафтин строжел, но строгость пока носила отеческий характер. — Главное, не сам закон, а законотолкователи... Смею вас заверить, что этот параграф мной будет использован с пользой для самоедов и в наказание их притеснителям. Смею вас заверить... Чем руководствовались же составители этого устава в Петербурге — не ведаю-с... Однако общая же польза самоедам очевидна — они взяты под охрану государственных законов.
— Ха-ха-ха! — не сдержался Журавский. — Судопроизводство полагается вести на русском языке, а следователю запрещается вызывать ответчика или свидетеля, если их кочевье находится более чем в трех сутках пути от места следствия! Если раньше старост выбирал суглан, то теперь будет назначать чиновник! У вас нет лишнего экземпляра этого «шедевра»?
— Вам-то он зачем?
— В Архангельске ли, в Петербурге ли я найду автора этого творения. Мне кажется, что сотворили его со злым умыслом.
Журавский увлекся и не смотрел на Тафтина. А зря. Ох как зря! Внешне чиновник все так же был царственно покоен, но зрачки его белели и расширялись от бешенства.
«Генеральский недоносок! Заноза питерская! Я отучу тебя совать нос в чужие дела!» Чтобы скрыть прилив ярости, которую он не всегда мог обуздать, Тафтин склонился над баулом, достал экземпляр постановления и подал Журавскому.
— Охотно, охотно вверяю вам и убедительно прошу: подчеркните упомянутые параграфы и прокомментируйте их соответственно вашим убеждениям на полях... А сейчас...
— Прошу принять мои извинения за беспокойство и благодарность за внимание. Честь имею, — поднялся и быстро склонил голову возбужденный Журавский.
В каюте капитана Андрей поспешил закончить комментарии к постановлению до причального гудка в Усть-Цильме, зная, что там времени на это не будет. Да и каюту Бурмантова положено было освободить до уездной пристани, где к капитану обязательно жаловали гости.
* * *
В Усть-Цильме на палубу причалившего парохода первым поднялся полицейский пристав Крыков с двумя стражниками. С этого года, когда и в центре Печорского уезда появились политические ссыльные, он обязан был инструкцией властей осматривать каждый транспорт, следующий мимо пункта поднадзорной ссылки. Правда, обязанность эта не была обременительной — пароходик «Печора» был единственным на реке, протекающей по огромным пространствам. Была и еще одна, более приятная, причина посещения парохода приставом Крыковым: судовладельцем был подписан с уездными властями выгодный контракт на доставку казенных грузов, арестантов, почты. А коль наблюдение за выполнением контракта было поручено тому же приставу, то неписаные, но неукоснительно соблюдаемые правила обязывали капитана каждый раз выставлять Крыкову угощение.
— Осмотреть судно! — приказал пристав стражникам. — Всех подозрительных ко мне в каюту.
В капитанской каюте, куда сразу же направился пристав, его торопливо встретил Бурмантов, дурашливо щелкнул каблуками: «Преступников, кроме капитана, на судне нет!» — и скороговоркой передал просьбу Тафтина немедля зайти к нему в каюту.
— Кум! — растянул в улыбке жирное лицо Крыков. — Прибыл! Едет, родимой! Где он?
— В первой, Александр Сампсонович. Ждет с угощением... Смею отсутствовать... — крикнул юркий капитан уже с палубы.
Тафтин стоял в дверях своей каюты, поджидая давнего друга.
— Проходи, проходи, Сампсоныч, — пропустил он впереди себя пристава.
— Ого! Ого-го, — оживился полицейский, глянув на стол. — С прибытием! Сподобился в цари-то самоедские?
— Это потом, Александр, — как можно жестче одернул Крыкова кум. — Потом! Дело есть: на палубе студент... Подозрительный студент. Ездит по тундре, возмущает инородцев. На пароходе высказывал антиправительственные заявления. Ими, заявлениями, испещрен государственный документ. Обязательно изыми при обыске. Понял?! Действуй! Как отправишь со стражниками, сразу сюда...
— Рад стараться! — вытянулся Крыков, тараща на Тафтина плутоватые глаза. — Понял. Сделаю.
— Да. Здесь продержишь студента дней пять, пока уйдет морской пароход...
— И это понял. Готовь, — кивнул Крыков на стол и быстро вышел.
Вернулся Крыков быстро, весело напевая:
— «Загремел кандалами по трау!..» Глянь, Платыч, в окно! Фардыбачится: «Протест!», «Произвол!», «Ответите!» Бумаги его вот‑с...
— Молодец! Садись за стол, — пригласил Тафтин.
Вскоре пристав Крыков, покинутый своим кумом, перебрался в рулевую рубку, распахнул окно и с азартом дергал веревку пароходного гудка:
— Во славу Петра! — кричал пристав и тут же дергал за веревку. — Ла-у-у‑у!!! Ла-у-у‑у!!! — неслось над Печорой. — Во славу Тафтина!!! — кричал взлохмаченный пристав. — Ла-у-у‑у!!! — подхватывал пароход.
— Комедь, да и токо! — плевались и хохотали мужики и бабы на берегу.
Никифор, лихорадочно сгрузив остатки багажа Журавского, отвязал от кнехта свою лодку, прыгнул в нее и, быстро заработав веслами, поплыл в нижний конец Усть-Цильмы к казначею Нечаеву.
* * *
Казначей Нечаев, выслушав сбивчивый рассказ Никифора о внезапном аресте Крыковым его прошлогоднего знакомца, кинулся к исправнику Рогачеву. Вера, не спросив, о ком речь, не чуя еще ветреным девичьим сердцем беды друга, встретила его словами:
— В Ижме они, дядя Арся. Катя первенца родила, на крестинах они.
Катя, учительница в Ижме, была второй замужней дочерью Алексея Ивановича и Натальи Викентьевны. Старшая дочь жила в Харькове за богатым архитектором Гапоновым. Катя же полюбила крутонравного Андрея Норицына из зырянского рода Семяшкиных, бывших когда-то бурлаками чердынцев Алиных. Отец Андрея — Пэтер Норица — каким-то образом собрал денег на маленький пароход «Печору», нанял Бурмантова, перевез судно на лошадях из Камы на Печору и повесил на свой дом огромную вывеску: «Пароходство Норицын и К°». Ижемцем Семяшкиным Пэтер, по прозвищу Норица, оставаться расхотел, потому выхлопотал себе паспорт на фамилию Норицына и выискал себе русскую жену. К тому времени, как Норицыны породнились с исправником, они завезли с Камы еще два буксирных парохода: «Ижма» и «Помощник». У исправника же Рогачева, содержавшего пятерых дочерей и сына только на жалованье, особого выбора и не было, замужество Кати казалось выгодным; поспели для замужества и последние дочки: двадцатилетняя Вера и восемнадцатилетняя Лида. Подрастала младшая Наташа.
— Когда хоть вернутся-то, Вера? — обреченно опустился на стул Нечаев.
— На две недели поехали... Что стряслось, дядя Арся? Банк обокрали?
— Хуже, дева, хуже: жизнь людскую воруют, крылья обрезают... Помнишь «горку-то» прошлу? Студента-то питерского?
— Андрюшу? Журавского?
— Его, его, сердешного. Тафтин с Крыковым схватили нонь на пароходе, да в клоповник...
— Что ж вы, дядя Арся, сидите-то?! Идемте к Крыкову, — засуетилась Вера.
— Без пользы: пьян, куражится на пароходе... В Ижму, дочи, надо ехать, к исправнику, к отцу твоему... Он не закоростился. Пойду собираться на утро, а ты, дева, сходи...
— Я поеду, я! — закружилась Вера по комнате. — Помогите, помогите, дядя Арся, добраться до Ижмы... Я должна выехать сегодня, сейчас!
— Видать, припекло сердечко-то, — внимательно посмотрел на Веру казначей. — Может, оно так-то и лучше... Собирайся, пойду заказывать лошадей. Провожатым тебе будет Никифор — у него тож сердце болью о Журавском заполнено. Да и Алексею Иванычу лучше его об Андрее не обсказать — бумагу какую-то Тафтин ему на пароходе подсунул, да и велел правду о самоди написать... Вот она, правда-то, куда прячется — в клоповник... Как сберешься, дева, прибегай ко мне.
* * *