Он совершенно искренне так думал, подшучивал по-идиотски над ней, посмеивался, глядя, как краснеет кончик её острого носа, несоразмерно длинного на маленьком и некрасивом детском лице, и только когда Варе поставили страшный диагноз, вдруг растерялся, испугался больше, чем она, и однажды, вскочив посередине ночи с кровати, после нескольких бестолковых часов, проведённых без сна, вдруг понял, что любит. Любит эту женщину — маленькую, некрасивую, смешно краснеющую, не имеющую никаких особых талантов и достоинств, просто потому что она — его Варя.
Мало-помалу Егор успокоился. Даже когда перебирал дрожащими руками листочки с Вариными анализами и снимки в кабинете Мельникова, уже понимал, что почти спокоен — голова была ясная, и ум врача, острый и рациональный, быстро просчитывал все варианты. Да и мягкий голос Олега приносил облегчение. Мельников, этот спесивый гордец, жёсткий с подчинёнными, насмешливый с приятелями, при общении с пациентами и их родственниками кардинально менялся, словно сбрасывал надоевшую личину высокомерного позёра, обнажая то, что скрывается под ней — бережного и чуткого человека. Сейчас Егор был для Мельникова не подчинённым, а мужем пациентки, и Олег спокойно и чётко обрисовывал всю текущую картину, дополняя те рассуждения, что звучали и в голове самого Егора. И становилось легче. И даже плановость операции утешала, вселяла надежду.
Гром грянул неожиданно. Закон, в принятие которого никто не верил — у них в больнице уж точно, выстрелил Егору, что называется, в спину. В коридорах и в ординаторской шептались, ещё не зная, как правильно на него реагировать, но Ковалькову было не до этого. В мозгах билась только одна мысль — Варя, её операция, как же… что же теперь…
— Егор, — Мельников поднял на него глаза, запавшие, страшные, измученные бессонницею глаза на худом красивом лице. — Егор. Операция Варе будет сделана. Строго в назначенный день.
И Егор опять поверил.
Как Олегу это удалось, Ковальков так никогда и не узнал, но в больнице на двести тринадцатом операции шли вплоть до того самого страшного дня, когда там появилась бригада (кто-то метко окрестил этих убийц в белых халатах бригадами зачистки), и их мир изменился уже окончательно. Что там Мельников проворачивал для этого, какие бумаги подделывал, каких людей подкупал, для Егора, честно говоря, в те дни, да и в последующие тоже, было неважно. Он думал о Варе и, только когда операция прошла — «штатно», как сказал Мельников — Егор наконец-то выдохнул и снова почувствовал желание жить.
Ах, какое это было потрясающее, острое, пьянящее чувство. Какие там эпитеты и метафоры придумали поэты и прозаики, чтобы описать его — душа поёт, крылья за спиной, на седьмом небе от счастья — вот всё это и испытывал Егор. Расправлял крылья, пел и взлетал на то самое седьмое небо. И не замечал того, что происходит рядом. Не видел ни чужого горя, ни чужих слёз, ни чужой боли — ничего не видел, закрывал глаза, суеверно и мнительно опасаясь, как бы его опять не задело. И когда Мельников вызвал его к себе и начал издалека, осторожно прощупывая почву, подбирая слова, сразу понял, о чём это он и, пряча глаза, пробормотал:
— Нет, Олег. Извини, но в этой игре я — пас.
Егор был не готов участвовать в сомнительном и опасном мероприятии по спасению людей от закона, да людоедского, да безжалостного, поправшего все человеческие и этические нормы, но всё-таки закона. Егор только-только сбросил с себя тяжесть ожидания страшного и хотел одного — просто жить дальше. Вместе со своей Варей.
Олег его понял.
— Хорошо, Егор, — сказал сухо. — Твоё право. Не смею задерживать.
Больше Мельников ни словом не обмолвился с Егором об этом деле. Жизнь текла дальше. Егор работал, а Варя жила. И это было единственным, что имело значение для Егора Александровича Ковалькова. А когда Варя сообщила ему о своей беременности, разговор с Мельниковым и те укоры совести, которые нет-нет, да кололи Егора, и вовсе исчезли, вытесненные безмерным чувством счастья, которое накрыло его целиком.
Егор суетился, бросался из крайности в крайности, договаривался, старался устроить Варю получше. Нижний роддом, к которому они были прикреплены, он отмёл с негодованием сразу. Сам был врач и знал: чем ниже больница, тем хуже финансирование. А Варе нужен был особый уход.
Он радовался, как мальчишка, потому что ему удалось-таки через верных людей определить жену в больницу выше — на триста восемнадцатый, и когда Мельников однажды осторожно ему сказал: «Егор, я бы не советовал отправлять Варю туда, там сейчас главврачом Некрасова назначили», он лишь дёрнул плечом, отгоняя слова и тревогу в голосе Мельникова, как досадливую мошку.
Варе было уже тридцать пять, и беременность давалась ей нелегко. Сильный токсикоз, который мучил её с первых же недель, выворачивая наизнанку и превращая в ходячую тень, её по-мальчишечьи узкие бёдра, плюс перенесенная операция, всё это оставляло мало шансов, чтобы родить самостоятельно.
— Егорка, давай я всё же сама, как все, — предлагала Варя своим тоненьким птичьим голоском, но Егор с негодованием отвергал любые подобные предложения.
Только кесарево и никаких «я сама».
На триста восемнадцатом всё было на уровне, не придерёшься. Вежливые и вышколенные медсёстры, чистота и порядок. Когда Егор привёз Варю, сам Некрасов, главврач, вышел к ним. Раскатисто забасил, засмеялся, обнажая ровные крупные зубы. Пообещал всё сделать в лучшем виде. Егор ему верил, этому жизнерадостному, красивому, большому человеку, но что-то подкатывало к горлу, какая-то тошнота что ли, и Егор всё хотел, но никак не мог отвести глаза от красных и мясистых влажных губ, растянутых в приветливой улыбке…
Через две недели Вари не стало.
— Он — скотина, Егор. Мерзкая, подлая скотина. Но я всё же не предполагал, что он сможет зайти так далеко. Ублюдок, — Мельников выругался незатейливо и неумело, выплюнул слова, не приносящие никакого облегчения, тяжёлые, ничего не выражающие, но к которым человек инстинктивно прибегает всякий раз в попытке хоть чем-то прикрыть своё обнаженное бессилье.
Егору было всё равно. Шок прошёл, уступив место отупению. Он глядел перед собой, смотрел, как Мельников, усталый, похудевший и какой-то потухший, как будто его отключили изнутри, стоит у окна и нервно передёргивает шнур жалюзи, то открывая, то закрывая створки. Непонятно почему, но эти ритмично поворачивающиеся жалюзи успокаивали — вверх-вниз, вверх-вниз, хоть какое-то занятие для мозга, где гулким эхом гуляла пустота.
— Кто вообще мог предположить, что Некрасов отправит всех женщин, которых готовили к кесарево, на эвтаназию. Кто? Да, многие были в курсе и его махинаций, и его лизоблюдства перед начальством, но чтоб так… чтоб до такого… — Мельников с силой дёрнул шнур и наконец оборвал его. Застыл на мгновение, удивлённо посмотрел на пластиковый обрывок в своих руках и в сердцах отбросил его в сторону. Подошёл к своему столу, сел напротив Егора. — И эти упыри, в Совете, когда они наедятся-то досыта, когда им этот закон костью поперёк горла встанет? Сволочи и убийцы. У Савельева план сократить население до полутора миллионов. План у него! Понимаешь? — усталый голос Олега сорвался на крик и тут же потух. — Нам департамент сверху разнарядки спускает. По естественной убыли населения. Естественной, мать её, убыли.
Мельников с силой сжал в кулак лежащие перед ним бумаги, словно пытаясь скомкать, уничтожить все эти ненавистные, ужасающие своей бесчеловечностью приказы, но тонкий пластик, на котором всё это было отпечатано, после того как Олег разжал свою ладонь, принялся лениво и медленно разглаживаться прямо на глазах, принимая прежнюю форму.
— И ты тоже план выполняешь? — равнодушно спросил Егор, даже не удивляясь своему равнодушию. Его теперь ничего не удивляло. Вон Некрасов с триста восемнадцатого план выполнил и, может, даже и перевыполнил, а теперь благодаря его Варе вообще в передовиках ходит, так чего бы и Мельникову так не делать.