По железной дороге возили часто. Медведю не все ли равно, куда его везут? Он спал в темноте под стук колес.
Приехали. После долгой, тягостной тряски в вагоне, после обычной возни с установкой клетки стало совсем хорошо: свежо, прохладно. За решеткой мелькали, кружась, неслись вихрем белые хлопья.
— Чтоб ты издох! — сердито бормотал человек. — Тут от холода не знаешь, куда деваться, а его поливай, этакую орясину. Ну, поворачивайся!
Медведь не понимал. Чего сердиться? Славно тут жить: вольно, легко дышится. Угодно? Он перекувыркнулся и лапы поднял, как полагается. Но ему не дали никакого угощения. Целый день прошел без еды.
— Вот я ему покажу! — злобно кричал ночью человек, стуча железом у наружной решетки клетки. — Завез к чертям на кулички, голодом морит, денег не платит. Фомка, лезь наружу, пошел вон!
Медведь ничего не понимал. Человек стал толкать его острой железной палкой.
— Ступай к своей родне, к медведям, передо́хнуть вам всем. Будет он меня помнить. Пошел, пошел!
Палка больно тыкала в бока, в опину. Что такое? Решетка клетки отпала. Медведь спрыгнул на снег, проковылял немного, ткнулся носом, радостно лег на спину, подняв лапы.
— Да пошел же, дурак! — орал, качаясь, откуда-то взявшийся человек. — Убирайся прочь совсем! Гуляй, Фомка, за мое здоровье! Вот я тебя!
И он наступал, страшно размахивая палкой. Тогда зверь вскочил и побежал, сам не зная куда, в сугробы снега, в темноту ночи.
Какие-то жерди, плетни, загородки он смахивал, опрокидывал ударом лапы. У берега, провалившись всей тяжкой тушей в воду, медведь окунулся и, выбравшись на лед, даже рявкнул от удовольствия: давно он так хорошо не купался.
В морозной мгле туманно серо встало утро. Необозримый простор, воля, холод — все очень хорошо, но есть нечего. Вот принесенные откуда-то волнами, примерзли две ноги лошади. Они еще держатся вместе, остатки хвоста видны на них, но мяса почти нет, они побывали в голодных зубах, они уже обглоданы почти дочиста. Злобно ворча, медведь погрыз, пососал какие-то обрывки на костях и бросил негодную добычу.
Тюленей он подсмотрел с десяток у незамерзающей воды. Он помнил, как медведица, его мать, выслеживала такие темные пятна на сверкающей белизне по краю ледяного поля. И он пополз, как она, прикрывая лапой свой черный нос, стал красться тихонько, осторожно. Но в его движениях не хватало хищной легкости вольного зверя; он отяжелел, стал неловок, сидя в клетке, и лапы его, неуклюже чиркнув по мелким ледяшкам, зашуршали. В тот же миг тюлени исчезли, юркнули в синюю глубину. Голодный медведь, подняв голову, заревел злобно и жалобно. Ни малейшего отзвука. Никто не идет на помощь. Медведь то шел, то бежал по ледяной пустыне, пока не стемнело, и, не найдя ничего съедобного, ворча, задремал между каких-то мерзлых глыб, измученный и встревоженный, как никогда.
Утром, едва бледно-золотые полосы зари протянулись по небу, ветер принес что-то знакомое. — Пахнуло табаком, дымом, теплом, человеком, слышались крик, стук, шум. Неподалеку охотники устроили становище и, собираясь на промысел, спускали на воду лодки. Что мог знать об этом медведь? Он слышал, видел только привычную возню и пошел прямо к ней. Быть может, втащат и уставят его клетку, дадут ему поесть.
Прежде чем заметили зверя люди, к нему навстречу кинулись собаки. Они остановились перед ним яростным полукругом и, ощетинившись, бешено выли, свирепые, остроухие северные псы.
— Медведь, медведь! — орали на становище. — Фомка, винтовку скорей! Стреляй, Фомка!
Вон что… Фомка! Его тут зовут? Медведь бодро двинулся к людям, слегка огрызаясь на воющую стаю. Ну что ж, он послушный медведь, он может, он согласен показать хороший характер и все свое искусство, лишь бы дали поесть. Он наклонил голову, готовясь перекувыркнуться.
— Фомка, в морду не стреляй, промажешь. Сбоку заходи, под лопатку бери. Пли!
В тот миг, как медведь повалился на спину, стукнул выстрел. В медведе что-то крякнуло, ухнуло, заклокотало. Поднятые лапы его кое-как размахивали в воздухе. Собаки, не решаясь его схватить, выли и метались кругом. Вдруг они все помчались прочь от него, по его следу. Там, где виднелись отпечатки когтистых лап, скользя на лыжах по снегу, стремглав бежал человек, растрепанный, красный, мокрый. Он махал шапкой, плакал, плевал, ругался и кричал:
— Не смей, не тронь! Кто стрелял? Зарежу! Мой медведь. Это я сдуру, спьяна его прогнал. Фомушка, голубчик, жив ли? Может, они в тебя не попали. А-а-а!..
Медведь, держа лапы вверх, лежал тяжкой грудой мертвый: пуля пробила ему сердце.
ДОМАШНИЕ ЛЬВЫ
Львиная кухня
Острием ножа человек скоблит большой кусок мяса и то, что остается на ноже — какую-то темно-красную кашицу, — собирает в чашку. Кашица пойдет новорожденным львятам. Мякоть мяса разрезается на куски величиной с ладонь: их получат шестимесячные «котята» ростом с собаку.
Топор, привычными движениями разрубая кости, быстро-быстро делит конскую тушу на почти равные части: взрослому льву полагается 4–5 килограммов конины ежедневно. Развешивать некогда, едва хватает времени на глаз раздать мясо трех лошадей сотне львов.
Двое «поваров» в белых халатах рубят, режут, двое бегают, разнося в ведрах кровавую пищу. И при напряженной работе приготовление львиного обеда требует не менее двух часов. Запах у кухни очень плохой и вид совсем невкусный.
Бедные узники, львы! Убитая собственными лапами антилопа, несомненно, много лучше, и свежий воздух пустыни, конечно, хорош, но где ж их взять?
Обед
Львы кушают конину с удовольствием. При всей их величественной наружности они и на воле не брезгают падалью. Мясо кидают сверху в клетку, где толпятся шестнадцать львов. Каждый ждет свой кусок — толкаются слегка, чуть-чуть рычат, но не отнимают, и настоящей драки, злобного рева нет. Объедков, обглоданных дочиста костей иной обжора или скряга наберет под лапы от троих, ему никто не мешает, но основной полноценный кусок каждому свой один: это закон.
Сосут и лижут, пыхтя, грызут с довольным ворчанием. Точно огромный котел бурлит, закипая. И вдруг удар грома заглушает все. Это льву показалось, что сосед протянул лапу к его куску, и грозный окрик грянул: не тронь, нельзя! Но драться все-таки не из-за чего, и обед продолжается мирно.
На полу вагона, где они две недели назад родились, светло-желтые львята, сюсюкая, чавкают мясную кашицу. Львица-мать голодна, она еще не получила своего куска, она жадно облизывается, но только смотрит, как лобастые головенки ее котят суются в чашку с кормом. Когда же они, насытившись, отползают к ее сосцам, она, не вставая, в один миг слизывает все, что осталось в чашке и около нее, — и подчищать не надо. На укротителя львица смотрит довольно приветливо и лишь слегка двигает ушами, когда он, протянув руку в клетку, подтаскивает львят к решетке. Но едва он ушел, взор темно-золотистых львиных глаз становится сумрачным и строгим. Львица загораживает собой львят и зевает шумно раз, другой. Нечего тут посторонним людям глазеть на детей. Это выражается так ясно, что остается только уйти.
Всегда на камне
Взрослый лев, высовывая лапу сквозь решетку, шутит со служителем. Тот выметает шваброй опилки, покрывающие асфальтовый пол клетки. Лев, играя, тихонько цапает мочальную щетку, и странно видеть, как он шаловливо дыбит космато-гривастую голову: точь-в-точь кот хватает бумажку на нитке.
— Рекс! Аннибал! Примус! Эй вы все, пошли сюда!
По узкому коридору, между чугунными решетками, идет человек в халате, в туфлях, с сигарой в зубах. На плече у него висит кнут, по-видимому, ненужный. Это укротитель, дрессировщик, воспитатель львов. Он называет по именам всех: львиц, львят и гривастых самцов — постороннему различить их невозможно, — добродушно посмеиваясь, говорит им что-то по-немецки, еще на каком-то языке, и, кажется, слова его имеют больше значения, чем безобидный кнут. Впрочем, он иногда похлопывает этим страшным бичом, перегоняя свое покорное стадо из одной клетки в другую. Тут уже прибрано, отсюда унесены огрызки от обеда, сюда насыпаны свежие опилки. И звери, вытянув по-кошачьи лапы, ложатся тесно друг к другу; иной кладет голову на спину соседа. После закуски что же делать? Конечно, спать.