Тетерева-полевики сбились в стаи. Пока лист был на деревьях, тетерева не отличались особой сообразительностью. Теперь они совсем глупо летят к чучелам, торчащим в березняке.
Грубо сшиты из тряпок чучела; часто это просто чурки. Ничего! Тетерев подсаживается к чучелу, кокает вопросительно, вероятно удивляется, почему собеседник молчит. А в глупца из шалаша — хлоп! Он падает.
Остальные глупцы сидят и смотрят: что такое случилось? Отчего он упал? Но если даже взметнутся после выстрела тетерева, то немного погодя опять прилетят поболтать о чем-то с чурками.
Кончился листопад? Нет, на вербе еще треплются листья, на той самой вербе, что первая надула пухлые почки при первом дуновении весны. Теперь верба раздевается последней.
Исчезли перелетные птицы? Не все. С протяжным резким криком над полузамерзшим озером размахивают узкими белыми крыльями чайки. Они прилетели сюда в то время, как во́ды сбрасывали лед. Теперь чайки улетают так поздно. Последними?
Нет, после чаек еще летят лебеди. В недосягаемой вышине несутся лебединые станицы, и крик их звонок, как звук серебряных труб.
Белыми мухами замелькал первый снег.
Таков закон севера: его весна приходит, осень уходит, вода сбрасывает лед, а земля готовится скинуть снежное покрывало — все при трубном кличе лебединых стай.
ПОДЪЮРЛОК И НОДЬЯ
К гусиной стае на озере подбирались мы по топкому болоту. Федька полз первым и вдруг ухнул в воду, провалился по горло. Я удержался, но все-таки вляпался, зачерпнул в сапоги. Гуси улетели, даже выстрелить не пришлось.
Вода как лед. Ветром продувает, кажется, насквозь. Просто беда. Поплелись, повесив носы, к дому.
В конец Долгого озера кое-как дошагали, когда уже начало темнеть. Смотрим, костерок курится, над ним навес из ветвей, около него Иван Максимыч сидит, наш деревенский охотник, старик.
Он в овчинном полушубке. Видно, что ему тепло и сухо. Не то, что нам.
Старик строго осмотрел нас, молча выслушал рассказ о нашей неудаче и совсем сердито сказал:
— Не по вашим носам табак — гуси. Домой вам не дойти; околеете, так матери мне не простят. Нечего делать, придется вам тут ночевать.
— Нет, холодно. Погреться позвольте, а потом мы пойдем.
— Вот этого-то и не позволю. Не суй лапы в костер, дурак! Хочешь, чтобы их навек скрючило? Федька, раздевайся догола, живо! А ты, другой, снимай штаны! В сапогах-то хлюпает, а?
— Хлюпает.
— Ну вот! А сам весь синий. Снимай, выжимай все тряпки!
Иван Максимыч вдруг улыбнулся ласково.
— Вы не бойтесь, ребятки. Я вам зла не сделаю. Слушайтесь деда.
— Да холодно, Иван Максимыч!
— Ничего. Сейчас тепло будет. Выжимайте чулки, рубашки, все. До последней капли крепче жмите. Надевайте снова все на себя и марш бегом за дровами. Картошка уже сварилась. С чаем ждать буду. Ну, скорей!
Когда мы, все еще дрожа, вернулись с охапками хвороста, чайник кипел на огне, и котелок с картофелем, дымясь, стоял на обрубке.
Мы мигом очистили котелок, хватили по кружке кипятку.
— Ну как? — улыбаясь, спросил старик. — Все еще холодно?
— Точно горячих угольев наглотался, — отвечал весь красный Федька. — Вот здорово нагрелся. Жарко стало.
— А как твои лапы, молодчик?
— От них пар идет, горят.
— Вот это самое и требуется. К костру в мокром платье никогда не суйся — насмерть простудишься. Можно в прорубь с головой провалиться — не беда. Надо, чтобы изнутри тепло стало, а не от огня. Когда просохнешь, сиди, грейся, спи, тогда ничего.
— Мы дров на всю ночь натаскаем, — предложил я.
— Не нужно, — отвечал старик, — вашего хвороста хватит разве только чайник вскипятить. Я вам еще на нем похлебку из зайца сварю. А на ночь хвороста не напастись.
— Неужели без огня сидеть?
— Зачем без огня? Это даже летом скучно. Нет, мы до утра спать в тепле будем. У меня подъюрлок готов.
Мы с Федькой переглянулись. Что такое?
— Вот подъюрлок, — говорил Иван Максимыч, подтаскивая к огню толстое бревно, — называйте его подкладкой или как хотите — мне все равно. У нас, в Забайкалье, название было: подъюрлок. На него кладут три бревешка потоньше, кладут так, чтобы концы их немного через подъюрлок высовывались, а другие концы врозь торчали. Потом зажигают подъюрлок и короткие концы тонких бревен. До утра гореть будут. Раза два за всю ночь только встать да подвинуть обгоревшие бревна. Вот и все.
Иван Максимыч делал то, что говорил. На подъюрлок он навалил три бревна длинными концами врозь, а под короткие их концы подложил пылающих головешек из костра. Могучим жаром повеяло от загоревшихся бревен.
— Теперь готовьте себе постели, — продолжал Иван Максимыч, — еловых лапок нарубите. Ели тут близко. Вот топор. Обеими руками за топорище держись, а то в темноте по пальцам тяпнешь.
У, как сыро, как прохватывает ветром в лесу! И как светло, тепло, сухо под навесом около костра!
— Вот холодище там, — сказал я, возвратившись с ворохом ветвей, — а здесь славно. Неужели так тепло только от этого навесика из прутьев?
— Учись, дружок, ночевать в ненастье, — усмехнулся Иван Максимыч. — Прежде всего искарь ищи.
— Что?
— Искарь. Мы сейчас за искарью сидим, как за щитом от ветра. Это ель, вывороченная с корнями. От подъюрлока в нее жаром пышет, как в стену, а от нее теплоту обратно отбивает. Тут нашему брату, бродяге, и притулиться.
— А зимой, Иван Максимыч, вам случалось ночевать на морозе? — спросил Федька.
— Вона! Сколько раз. Тогда, ежели искари не найдется, из снега надо сделать стену и огонь еще попрочней развести. Зимой не подъюрлок кладут, а нодью. Смотрите!
Иван Максимыч встал, принес из темноты два обрубка — один толстый, другой потоньше — и положил их вдоль один на другой: толстый вниз, тонкий сверху.
— У толстого, — объяснил он, — стесывают верхушку, у тонкого — низ. Между ними кладут сырые клинья, а в промежуток между бревнами напихивают сушняку и зажигают. Конечно, колья тоже сырые вколачивают по обе стороны бревен, чтобы они не сваливались. Бревна берут из сухостоя, и чем толще, тем лучше. У нодьи всю зимнюю ночь проспишь спокойно; нодью и поправлять нечего, а с обыкновенным костром, сколько дров на него ни таскай, не уснешь, только измучишься и иззябнешь. Так-то, дружки мои, все нужно знать. Покойной ночи! Вы спите, а я вам еще на утро похлебку сварю.
Я видел, как он откуда-то принес зайца, повесил его лопоухой головой вниз на кол в красном свете костра. Мне очень хотелось расспросить про зайца, но язык почему-то ничего не выговаривал, а Иван Максимыч то появлялся, то пропадал. Изредка мне слышалось как за искарью свистит ветер. А может быть, это все снилось. Огонь вдруг погас. Все исчезло, кроме теплоты.
Точно из больших пушек ударило два раза: бух! бух!
Я вскочил. В сером пепле бледно светится огонь. Неужели утро?
— Федька, стреляют! Пойдем скорей!
Но Федька только ногами поболтал и продолжал сопеть.
В огромный пылающий уголь превратился подъюрлок; огненными пальцами торчали над ним, догорая, тонкие бревна. От них на несколько шагов веяло жаром, как из печи.
Везде висит туман, кругом пронизывающая сырость. Я вернулся к теплой стене искари, улегся рядом с товарищем и снова уснул.
— Вставайте, охотники, домой пора! — весело и громко говорил Иван Максимыч.
Он над чем-то возился около костра, вешал над ним чайник, раздувал угли около котелка. Пили чай. Потом ели необыкновенно вкусную похлебку. Всего интереснее, однако, были две огромные серые птицы. Они висели вниз головами на коле, где ночью висел заяц.
Я наконец не вытерпел и спросил:
— Это гуси, Иван Максимыч? Ваши гуси?
Мой вопрос ему, видимо, очень понравился.
— Мои! — захохотал он. — Ха-ха! Это мои гуси! По-стариковски парочку уложил. Гусь, голубчики, дело тонкое. Тоже надо знать, как к гусю подойти. А без науки гусь к себе не пустит. Ну, одного гуся на двоих дарю. Тащи домой, ребята!