И вновь пришла весна. Скворец запел, но вместо свиста у него вырвался какой-то хрип. Бедный старик Кутька свалился с жердочки, попытался встать, всплеснул крыльями, перекувыркнулся на спину. Черные лапы его медленно двигались. На одной все еще виднелся толстый белый рубец от дробины, так удивительно изменившей Кутькину жизнь. Теперь настала смерть.
С тех пор прошло много лет. Давно пора забыть это птичье происшествие, но невозможно. Оно по-прежнему чудно волнует мне сердце.
Я старик. Но когда брызжет весенняя песня скворца, я снова мальчик. Вот широкая отмель реки. Ярко горит над ней красный свет солнца. Бухают выстрелы, эхо ворчит в лесу на другом берегу. На песок валятся черные птички. Я бегу, хватаю маленькое пернатое существо… Это — Кутька.
Он связан со мною неразрывно, надолго, навсегда. О, детство, молодость, лучшая пора жизни! Самые невзгоды тех дней теперь представляются счастьем. Как буйно бились тогда чувства!
И десять лет того времени пустяк? Не может быть.
Не верю, что скворца при мне удерживала любовь только к творогу.
СЛОНЫ ПРИЕХАЛИ
Индианка
Приехали четыре знатных индианки. Их просторный, особенно прочный вагон не отличался роскошью обстановки: там лежало грудами сено и стояли кадки для воды. В кадки на станциях накачивали воду насосом.
На вокзале множество встречающих, толпы любопытных, усиленный наряд милиции. Не хватает только оркестра.
К сожалению, огромный вагон знатных путешественниц не плотно стал к платформе, а паровоз, чересчур поторопившись, ушел. Двадцатишестилетняя индианка Бэби отказалась выйти из вагона, указывая на пол-аршинный зазор между вагоном и платформой. Это была явная придирка: ей ничего не стоило перешагнуть такую пропасть. Но как быть с капризницей, которая весит сто двадцать пудов?
Ее подруга, более положительная, весящая сто шестьдесят пудов, спокойно вышла из вагона и, когда ее попросили, легко и просто подвинула вплотную вагон с тремя увесистыми спутницами. Стоит упираться из-за пустяков!
Но Бэби продолжала капризничать. Тогда на нее надели цепь, и старшая, благоразумная, вытащила шалунью из вагона.
Вышли и остальные стопудовые индианки, достигшие едва двадцатой весны своей жизни.
Итак, приехали четыре слонихи через Гамбург, через Германию железными дорогами. Они повидали много наших городов, заканчивают артистическое путешествие по СССР. Это обруселые слонихи, но несомненно индийского происхождения.
Нельзя сказать, что по команде, — нет, по просьбе, сказанной очень тихо, они легли и дали закутать себя попонами. Ничего, плотный чехольчик: сбруя ломовика, везущего огромный воз, — детская игрушка перед этими пряжками и ремнями.
Встав, слониха вытягивает, поднимает переднюю ногу, и по толстой ноге, как по бревну, проворно взбирается проводник и удобно усаживается на широком темени между ушами, одетыми в теплые войлочные наушники.
Слоновьи уши очень нежны: не прикрыть, так обмерзнут при первом снеге.
Величественное шествие трогается. Впереди выступает старшая, почти взрослая. Ей сорок пять лет, зовут ее не то по-английски, не то по-немецки, незапоминаемо. Она отвечает за порядок. Она ведет Бэби на цепочке, на всякий случай, чтобы та, резвясь, не нашалила.
Где-то на юге Бэби ушла из цирка и часа четыре гуляла по улицам, пока это ей не надоело. Теперь она идет на «цепочке», довольно прочной. Трое бодрых немцев таскают эту цепь с трудом, но… но ведь это, в сущности, по-слоновьи — нитка. Слону очень просто ее перервать, и тогда что же с ним делать? Побоев, страшных быку или лошади, слон даже не заметит. Его бесполезно бить хотя бы чугунной палкой. Он повинуется слову вожака, понимает его вполне отчетливо. Если слон заупрямится, не слушается, а все-таки надо заставить его что-нибудь сделать, то пускают в ход пол-аршинный стальной крючок, довольно острый: им задевают слона под хобот — и громадина в повиновении.
По улицам слоних провели торжественно. Но при входе в цирк оказалось, что половина ворот засыпана снегом и открыта криво: слону не пройти. Где лопаты? Их нет. Десяток очень крепких парней цепляется за злосчастную створку, тянут изо всех сил, но сугроб держит крепко. Какая ничтожная беготня! Слонихе никто не говорит ни слова. Она, вытянув хобот, сначала осторожно пробует, достаточно ли прочны доски, а затем отворяет ворота настежь, как будто ничто не мешает. Сугроб, смятый в груду, отодвинут весь целиком. Путь свободен.
В глубине слоновьей утробы тихонько журчит огромный звук, точно льют воду из бутылки величиною с бочку: слониха довольна успехом своей работы.
Необыкновенный звук в то же время очень похож на хрюканье, на знакомый голос свиньи, получившей охапку вкусного корма.
Путешественниц ввели в конюшню, где раньше помещалось двенадцать лошадей. Перегородки между стойлами вынуты, и образовался большой с каменными стенами сарай. Четыре слонихи стали в нем не слишком свободно, почти прикасаясь одна к другой и немного не доставая спинами до потолка.
Угощение для них уже приготовлено. Не угодно ли гостьям сена?
Хобот — серая, покрытая поперечными бороздками, жесткая колбаса, толщиною при основании с голень крупного человека, — хобот свертывается кренделем и захватывает сено. Он его берет не более, чем забирает в рот корова.
Скрученное в жгут сено отправляется в рот. Кое-кто из любопытных, проходя через соседнюю конюшню, приносит солому и предлагает ее. Но пучок соломы летит на пол, и слониха пищит обиженно, не то фыркает, не то свистит: угощают этакой дрянью! Тут же в слоновнике стоит большой ящик со свежими сосновыми опилками. Горсть их сыплют в хобот… фф-у-у-у! Слониха шумно выдувает опилки: на себя, не на пол. Опилки ей нравятся. Серая колбаса хобота забирается в ящик с опилками, как-то скрючивается там диковинным кренделем и, подхватив удивительно ловко с полведра опилок, обдает сухим дождем смолистого порошка всю свою огромную серую тушу. Для чистки кожи это подходяще, опилки — это хорошо. И опять довольное хрюканье журчит точно из бочки.
Я предлагаю яблоко. На конце хобота что-то вроде свиного пятачка — розового, подвижного, нюхающего. Около пятачка на конце хобота еще какой-то нежный отросток, с палец длиной, треугольный. Он шарит, щупает, схватывает. Яблоко отправляется в рот, и чудовищное хрюканье бурчит в огромной утробе. Слониха довольна, судя по звуку.
Слоновий глаз не выражает ничего. Он ясен, чист, прозрачен до какой-то необыкновенной, жуткой глубины, но непоколебим, неподвижен каменно.
Хобот живо шнырит пятачком по мне, отыскивает карман, где лежало яблоко, — и треугольный мягкий палец там ищет… Он ничего не найдет, я знаю. А вдруг да слониха на это рассердится?
Я отхожу за стену, и слышится опять не то писк, не то презрительно злобный свист, он ясно выражает недовольство: вот негодяй, дал маленькое яблочко, раздразнил и ушел.
Стеклянный глаз смотрит на меня. Быть может, он зажигается гневом, этот каменный глаз? Нет, он по-прежнему ничего не выражает.
Около слонихи бегали, суетились, кричали, ввинчивали кольца с цепями. Это ДЛЯ публики, ДЛЯ ТОГО чтобы ВИДНО было, ЧТО СЛОНЫ́ привязаны. Для слонов все эти штуки не имеют значения.
Они стояли смирно огромной грудой, изумительные существа, в ожидании, когда их погонят на арену, где они будут кланяться и танцевать. Многим это нравится, а на мой вкус гораздо интереснее рассмотреть слона вот так — совсем близко, всего его ощупать и дать слону обыскать карманы.
Слоновьи будни
В гости к знакомым слонихам я пришел с подарком: принес пуд черного хлеба. На четырех слоних это вроде как по сухарику каждой девочке, но меня интересовало не то. Как в один глоток скушать десятифунтовую буханку? Такой кусочек уже никак не влезет в слоновий рот. Хобот спокойно берет подачку, пробует протолкнуть ее в рот. Невозможно. Тогда слон поджимает хлеб к коротеньким бивням. Буханка лопается, корка ее начинает крошиться и вот-вот упадет. Слон это как-то понимает: улавливает ли это осязанием грубо-желобчатая шкура хобота, видит ли как будто бы никуда не смотрящий стеклянно-каменный глаз? На пол падает несколько крошек не крупнее ореха, остальное проворными, почти неуловимыми сокращениями хобота сминается, вытягивается в длинную узкую колбасу, конец ее направляется в рот — и все исчезает. Так крупная рыба глотает мошку с поверхности воды: чмок! — и нет ничего.