Литмир - Электронная Библиотека

— Божий суд, — всхлипнула она, облизывая соленые губы, не зная, радоваться или печалиться тому, что вновь может плакать, что мертвый, душащий ее столько месяцев обруч как будто лопнул, опав к ногам, как только что упала Фелиция с вспыхнувшей на лице ненавистью…

Синее бездонное майское небо простиралось над ней. Она откинула голову, закрыла глаза, все еще плача, а голуби, возвращаясь на насиженные места, кружили над крышей, над колокольней, и пахарь, потревоженный выстрелом, снова торопливо погнал лошадь по прибитой земле, прокладывая на ней теплые пухлые борозды.

Премьера

Приехала мама и привезла мешок картошки и полную котомку всякой всячины — укропа, арбузных семечек, тмина… Когда хлопнула дверца такси и я увидела, как деловито вытаскивает она из багажника пузатый мешок, я поняла, что сейчас мне, взвалив этот мешок на плечи, предстоит идти мимо старушек, которые судачат на лавках перед нашим домом. Они будут смотреть изумленно: я всегда прохожу сквозь строй любопытных глаз, что называется, при полном параде — на «шпильках», которые только-только снова входят в моду, в вязаной юбке и бархатном жакете, при всяких висюльках и браслетах, без которых я буду чувствовать себя в нашей театральной среде, наверно, как барабанщик без барабана впереди войска. Старухи привыкли к моим нарядам, и мама в платке будет для них приятным открытием: я, оказывается, все же своя, деревенская… Да, мама у меня еще молодая и крепкая, и кримпленовое платье на ней почти такое же, какие носят здесь, в городе, но лицо ее такое обветренное, красновато-бурое, а поступь такая размашистая и уверенная, что при взгляде на нее всякому ясно: в дом она входит только поздно вечером, подоив корову и нарубив дров на завтра для печи, а дни напролет проводит в поле, более привычная к кирзовым сапогам, чем к новым туфлям, в которых она приехала ко мне на премьеру.

Сегодня у меня премьера — великий день, утверждающий мое рождение как режиссера, признание критики и театральной общественности, если, конечно, мой спектакль не провалится. Я твердо надеюсь, что этого не случится, ведь спектакль уже принят Министерством культуры, нашим художественным советом, оценка ему проставлена среди «своих» нормальная. Но бывали случаи, когда всего этого оказывалось мало. Спектакль должна принять публика и, что еще более важно, критика.

О эта критика! Убийственные ее оценки годами висят над актерами и режиссерами, предваряя всякое новое мнение. Но еще хуже, если над тобой висит ее молчание. Ибо если тебя ругают, хотя бы ясно, что тебя видят. Если молчат — значит, ты серость, ничто, человек-невидимка: ты можешь сколько угодно рассуждать об искусстве и его великой миссии — все, кто тебя слушает, втайне усмехаются, ибо знают, что о тебе молчат, и хорошо, если в ответ на твои возвышенные монологи тебя сгоряча не обругают бездарностью и тупицей, а то и еще похлестче! В нашем мире не слишком церемонятся друг с другом, потому что слова всем надоели, все гениальные планы и обещания надоели, от тебя требуется только одно — дело.

Сегодня я выставляю напоказ и публике и знатокам свое Дело. Я работаю в театре юного зрителя, который принято снисходительно похлопывать по плечу, но сегодняшняя премьера для меня пройдет, конечно, без всяких скидок, по самому взрослому счету: от успеха ее или неудачи зависит мое будущее. Потому с самого утра меня бьет непрерывная внутренняя дрожь.

Мои актеры за час до начала спектакля уже в театре, гримируются в уборных, стойкий запах паленого волоса и подкрахмаленной марли стоит в коридорах. Моя Принцесса, включив магнитофон, делает свои пируэты. Двигается она легко и пластично, но лоб у нее взмок от напряжения. Кот в сапогах гримируется с выражением скуки на лице. Людоед доигрывает партию в шахматы, стриженый его затылок одновременно отражают три зеркала. Маркиз уже в гриме, жует пончик. Я невольно замедляю шаги; поймав мой взгляд, он вопросительно подымает бровь — я отворачиваюсь и быстро иду мимо. Высокий, по-мальчишески изящный Простак Маркиз, с белокурыми волнистыми волосами, которым не нужен парик, с улыбчивыми серыми глазами и беззаботной легкостью движений! Мы ровесники, мы вместе учились в институте, но сейчас я чувствую себя гораздо старше его.

Заглядываю за кулисы. Уже пришли первые зрители. Всегда есть дети, которые приходят в театр как можно раньше. Они ходят по фойе, разглядывают фотографии актеров, потом пытаются заглянуть за кулисы, чтобы встретить актера, чье лицо долго изучается перед тем в фойе. Я выглядываю в зал из-за кулисы. Зал небольшой, кресла в нем обиты малиновым бархатом, стены темно-коричневые. Перед самым началом спектакля здесь все будет забито детворой, у которой жадные, любопытные глаза; они, эти глаза, быстро погаснут, если будет неинтересно, и тогда… О, во взрослом театре публику сдержит приличие, привычка покорно высиживать часы и минуты. Здесь же и усилия билетерш, и возмущенный шепот учителей — все бессильно, если они примутся топать ногами и один за другим выскакивать из зала.

Когда меня послали работать в детский театр, я горевала — хотелось ставить серьезные вещи: трагедии Шекспира, Ибсена, Чехова. А тут Людоед, Кот, Мыши, Принцесса! Первое время я с ужасом смотрела в зал — да разве я совладаю с этой буйной, неудержимой ватагой? Но потом… Потом, когда я посмотрела, сидя в зале, несколько наших спектаклей, когда вокруг меня дети, не сводя глаз со сцены, кричали, предостерегая героя от происков Бабы Яги, предупреждая очередную Принцессу от ошибочного шага, когда увидела, как искренне, до слез, до настоящего горя, воспринимают они этот придуманный, этот созданный нами, актерами и режиссерами, мир, — я переменила свое мнение. Я, как никогда, поняла это вечное стремление человека создавать искусство и жить искусством; оно подобно крику, который мы посылаем вперед, чтобы вслед за ним стремиться поверх нашей жизни к тому, что лежит за горизонтом. Откуда в нем, человеке, это стремление к великой иллюзии, сложными путями помогающее ему изживать все страсти и стремления, которые в жизни не могут быть осуществлены? И ведь это, наверное, врожденное, как верят маленькие дети в то, что есть мудрый Кот в сапогах, что живет Принцесса и что всегда в этом мире побеждают Людоеда… Я стала много читать о детях — все, что могла достать. Дети рисуют, и мир их так ярок и прекрасен, каким мы уже не способны его видеть… И когда я стала готовить свой спектакль, я все думала о том, чтобы взглянуть на то сказочное царство, которое для них создаю, глазами этих малышей.

— Богумила Антоновна, пришли из министерства! — окликает меня моя помощница.

Некоторое время я смотрю на нее, не совсем понимая, о чем мне говорит Люда, потом спохватываюсь:

— Ну так проводи их на места!

Она смотрит на меня растерянно и удивленно:

— Это же из министерства!

И я, окончательно проснувшись, понимаю — только мне надлежит проводить важных и нужных гостей на их места, откуда им виднее всего будут мои просчеты или удачи…

И я провожаю их, пропуская мужчин впереди себя, ибо сегодня для них я не женщина, а работник, и они, эти вежливые, немного чопорные мужчины, не моргнув глазом проходят в дверь первыми и усаживаются в первые ряды, чтобы сразу же углубиться в программку, хотя все, что там напечатано, знакомо им почти так же, как и мне, — сколько страстей бушевало вокруг спектакля: и жалоб, и предостережений, и обид!

Потом я ищу маму.

Мама, в своем кримпленовом бордовом платье с закатанными рукавами, стоит в комнатке буфетчицы. Я с первого взгляда вижу, что наша буфетчица, бой-баба, которую, говорят, десять лет не может поймать ни один ревизор, явно спасовала перед мамой и отчитывается перед ней, как школьница. Дело в том, что сегодня после премьеры здесь должно состояться нечто вроде званого вечера, как говорят, «а-ля фуршет», — мама так и не поняла, что это такое, и посмеялась, что народ будет глотать бутерброды стоя. Но зато она четко поняла, сколько нужно бутербродов и всего, что мною заказано, на ту сумму, которую я смогла наскрести из своего полустуденческого бюджета. (Кстати сказать, мешок картошки до зарплаты будет мне весьма кстати.) И теперь она, мгновенно перемножив все в уме, выбивает из нашей Елизаветы-буфетчицы все недостающее. Мама не просто знает цену копейке: она чувствует ее живую силу, таинственную способность притягивать к себе другие, она прирожденный эконом, которому пришлось голодать в трудные военные годы, а в — послевоенные горбом своим сколачивать по копейке на дом, корову, на нас троих да вдобавок на отца, который время от времени таинственно выныривал из своих северных одиссей и возвращался домой, подобно блудному сыну, без рубля, но с обязательным кульком конфет для нас с сестрой и Володьки.

27
{"b":"877793","o":1}