Я слышу его словно издалека, хоть и орет он возле моего уха. Пальнув в небо из ракетницы, Гранит кричит мне прямо в лицо:
- Не ранен? Стреляй давай!
Протягиваю к нему руки со своим ИПП, хочу его перевязать, он бьет меня в грудь кулаком, отталкивает от себя.
- Стреляй, мать твою! Сейчас полезут!
Майор бросает из-за камня гранаты, сначала свои, потом две из моих. Кто-то далеко впереди кричит про Аллаха, кто-то справа стонет. Положив руку с автоматом на валун, выпускаю на крик полрожка, затем веером вторую половину.
Один за другим затихают автоматы пацанов. Двое за соснами по флангам еще стреляют одиночными, берегут патроны. Издевательские выкрики звучат совсем близко, нас призывают сдаться. Майор приказывает мне уходить пока не обступили и есть возможность отползти назад по склону. Я посылаю его в известное место и начинаю отволакивать от валуна, подвывая от накатившего страха.
Чернота...
Врубается сознание. Холодным ветерком проносится облегчение: сон это...
Долго не отпускает, три раза от и до перед глазами прогоняется. Каждый раз ощущения в точности как тогда: первоначальный ступор, растерянность и чувство животного страха. Глаза открывать не хочется, вдруг снова окажусь в госпитальной палате с зелеными стенами, там по утрам стоит такая же ватная тишина, нарушаемая лишь храпом и стонами товарищей по несчастью.
Мозг начинает цепляться за звуки. Нет в моей палате так не храпели. Это какой-то один виртуоз выкаблучивает. С переливом.
Глаза разлепил и не знаю радоваться или огорчаться. С одной стороны я не в госпитале, с другой - все еще не в своем времени. Топчан под боком жесткий, в комнатушке полумрак, утренний свет еле проникает сквозь узкое оконце. Колокол в голове так и гудит. Начинаю вспоминать прошедший день и понимаю отчего в моем органоне присутствует такой дикий дискомфорт.
Заморское, ромейское вино оказалось сущей гадостью. Какие нафиг амфоры! Эту стремную бормотуху даже в берестяную посуду стыдно лить. Кислое, не ароматное, щедро разбавленное водой. Я не бог весть какой сомелье, но отвратнее пойла в жизни не употреблял. По мне так местное пиво и меды в разы лучше.
Так я корчмарю и доложил, щелчком подбросил к потолочным балкам серебряный дирхем и велел подать традиционного хмельного меда. Стоялого и вареного да с жарким не тянуть.
Лунь поил и потчевал нас изрядно. Девчонки его с ног сбились стряпать да блюдами нас обносить. Кроме нашей компании в корчме сидели еще несколько человек, но они предпочли быстренько сделать ноги пока чего дурного с ними не приключилось.
Амфоры с невкусным вином опустошили и в итоге разбили по неосторожности как не умолял нас Лунь отдать их ему. Слопали трех жареных гусей, огромное блюдо жареных карасей, кастрюлю вареной кабанятины в бульонном желе и еще много чего. Короче, пир удался на славу. Окончание застолья помню смутно. Мы несколько раз отлучались, шумной ватагой вываливаясь наружу. Били кому-то морду на причалах, купались, вернее, я купался, а на остальных Одинец большим ковшом лил воду из реки. Помню, несли домой бесчувственного Шепета. Удивил Липан. Вопреки моим ожиданиям не ныл и букой не глядел, видимо, его крайне заинтриговало мое обещание научить по-новому дурить обывателей. Никакого мяса он по причине боли во рту жрать не смог и налегал все больше на кисель да хмельное. В конце вечера я его пожалел и даже извинился за дважды битую рожу.
Я рассказал штук двадцать анекдотов и спел несколько песен. От гогота и хорового пения корчма ходила ходуном. Черт возьми, я веселился как никогда! Жаль Сашки рядом не было, ему бы тоже понравилось.
В разгар застолья в корчму боязливо засунулся седобородый мужичонка с некой бандурой у бедра, в которой я мгновенно определил музыкальный инструмент.
- А это что за трубадур? - спросил я сослуживцев, воткнув в гусляра блестящий от жира указательный палец.
- Это Косач, сказитель, - ответил Рыкуй. - Боярин его от всех общественных работ освобождает, едой и одежей жалует, лишь бы на всех праздниках пел да на гуслях играть не забывал.
- Музыкант, значит, - удовлетворенно заключил я, поняв, что вечер перестает быть томным, - музыкант нам нужон. Это ж самый, что ни на есть культпросвет, как я понимаю. Эй, Садко, поди-ка!
Мужичок с гуслями наперевес опасливо приблизился, прикрывая ладонью струны, чтоб не вибрировали от его неровных шагов.
- Сбацай ченить, маэстро! Не обижу! - я оперся нетвердым локтем о столешницу в предвкушении «живого» исполнения.
Лабух недоверчиво покосился на Рыкуя, ему, по всей видимости, не в кайф играть перед каким-то незнакомым фраером, не свадьба, ведь и не день рожденья, в самом деле. Но Рыкуй от бедра резко ткнул в сторону гусляра увесистым кулаком, и тот со вздохом привычно осел прямо на пол, вытянул вперед кривые ноги, приладил инструмент на коленях и затянул густым, сочным тенором какой-то заунывный речитатив с непонятными словами, не забывая при этом весьма немелодично тренькать по струнам. Минут десять он так ныл, вращая глазами и героически нахмуривая кустистые брови, видимо, исполняя пользующуюся непременным успехом на похоронах балладу, пока моему терпению не настал решительный конец.
- Да чтоб ты задохнулся, падла! - нетактично оборвал я старания сказителя. - А ну хорош блеять! Так-то и я могу! Халтурщик. Садись за стол, похавай для начала, потом будешь аккорды подбирать, бездарь! Я тебя научу играть как положено, звезду из тебя сделаю вседревнерусского масштаба, а может и древнемирового, как карта ляжет.
Часа через полтора под этнический аккомпанемент мы, распялив пасти на ширину плеч, до хрипоты орали «Катюшу», «На Дону на Доне» и «Черного ворона», целиком оправдав постулат о том, что искусство принадлежит народу, а не одному лишь боярскому сказителю.
Потом Рыкуй повел нас к девкам. Все, что солдату доставляет какое-то удовольствие, оно либо аморально, либо ведет к опьянению. Не моя мысль, но довольно точная.
Девок я уже не помню. Шли куда-то, Рыкуй требовательно стучал в чью-то дверь, визги, женский смех…
В сенях раздался топот, перешедший в недовольный голос Шепета:
- Долго спите, - сказал одноглазый, широкими шагами проходя в прируб. - Стяр, там к тебе уже Липан с Ноздрей и с этим, мать его кудесницу, живоглота... с Шишаком притопали. Ждут.
На Шепете красуется новая черная повязка через левый глаз. Прежнюю он вчера умудрился порвать, чем не преминул воспользоваться, нарочно пугая окружающих неровным краем раздробленной глазницы и черным провалом под дряблым веком. Его единственное око водянисто-мутно и горит красным кроличьим огнем.
Надо подниматься. Неудобно службу с прогула начинать, так и попросить с работы могут. Подавив рвотный позыв, я зарекся пить с этими отвязными кадрами, чую, сегодня мне кусок в горло не пролезет, до вечера отходняк будет мучить.
Шепет подозрительно жив и разговорчив. Болтает всякую чепуху, вчерашнюю вакханалию вспоминает в красках. Похмелиться, похоже, успел где-то, бродяга, хватил, небось кувшинчик медку, вот его и прет. Отпил я из принесенной им кринки козьего молока и решил с утренней трапезой завязать.
- Ах, да, - вспомнил вдруг Шепет. - Завиду ночью худо стало, рука почернела вся как головня, а сам горячий, что огонь. Бабку Данью в терем вызвали и Дохота травника. Боярыня Любослава сама не своя, аж трясется вся.
Дерьмовые новости. Однако я не удивлен. Сколько Завид с отрубленными пальцами проходил? Сомневаюсь, что ему кто-то правильно сформировал культю, натянул кожу, зашил, обеззаразил. Это же целая операция, ничуть не легче и не проще той, что худо-бедно сделали в свое время Рыкую.
На боярском дворе, практически в воротах, нас встретила боярыня в белых одеждах. После уважительного приветствия, по просила меня зайти с ней в терем.
Да, не в себя тетенька, аж с лица спала. Понять ее не мудрено. Мужа потеряла, пасынок старший в отъезде, боярство под себя подгребает, младшенький при смерти. Таким способом и вне терема оказаться можно. Всхуднешь тут.