Литмир - Электронная Библиотека
A
A

(Я не поправлял, что я футурист.)

С высоты положения Евтушенко читал свое. Заключал:

– Если бы эти стихи были подписаны: Евгений Евтушенко, верхолаз, город Красноярск – их бы напечатали в Правде. Тебе понравилось?

Я с удовольствием говорил, что нет.

Евтушенко злился:

– Ты бомбист!

Вышибленного Евтушенку в школе не только не забывали, им было принято восхищаться: мы тут зря сидим, а он дела делает. Какие именно – не слишком интересовались. Говорили только, что с ним невозможно идти по улице – подбегает к каждой газете и прочитывает стихи:

– Надо знать конкурентов.

Даже вроде бы срамное про Евтушенку рассказывали к его выгоде:

– Когда он совсем пацан был – понял? – матери было слабо его выпороть. Она соседку просила, платила ей. А соседка, чтобы он не сбегал, не вырывался, давала ему контрамарки – она билетерша была, в театре оперетты! Он почти каждый день ходил: мирово!

Здоровенный как танк, Сашка Ганичев, почему-то считавший себя поэтическим соперником Евтушенки, перед уроками восторженно доложил классу:

– Просыпаюсь. По радио дрянь какая-то и голос гнусный. Прислушался – Беко́н. Он!

(В войну Евтушенко по созвучию превратился в Тушенку, из Тушенки – уважительней и насовсем – в редкий консерв Бекон.)

Литературу у нас вела орденоносная тетя-жаба, прозвище Китоврас.

В начале урока она устанавливала тишину: долго колошматила по столу огрызком карандаша. Зыркала над бельмами пыльных очков, выискивала вредителей. Выискав:

– Цырлин, что сказал Пушкин о рабстве диком? – Цырлин был должен залпом выпалить цитату.

– Усачев, что сказал Белинский…

Если Усачев мешкал:

– Кто знает?

Тянулись руки: за пять цитат наизусть в журнал выставлялась четверка, за десять – пятерка. Цитаты регистрировались в замусленной общей тетради, отдельно от журнала. Цитата – плюс, нет цитаты – минус, пять минусов – двойка.

Система Белинский о Маяковском вела известно к чему.

Невзирая на Китовраса, класс кишел стихотворцами.

Моим соперником себя почему-то счел – лошадиное лицо, девический румянец, огромные серые глаза и нос кнопочкой – Эдуард Афонюшкин. Он вызвал меня на поединок: кто к завтраму насочиняет больше стихов на – ес.

Я начал:

      В самолет пыхтя полез
      Обергруппенфюрер Гесс.
      Испуская аш-два-эс,
      В высоту рванулся срез.

Афоня зарифмовал херес, шартрез и всех Геркулесов, Ахиллесов и Гермесов – и разгромил меня в пух и прах.

Приятель Афони Цырлин, Цыга, тоже включился в поэзию. Рожал он туго и родил всего одну строчку, зато апокалиптическую:

В Китае жил китайский пленник.

Повальное стихописательство, несомненно, принадлежало к возрастным занятиям и входило в брачные игры.

На большой перемене на углу Дурова мы брали на двугривенный соленых огурцов и по Фрейду забрасывали их в окна женской 235-й у Филиппа-Митрополита.

После уроков – стыкались. Почти по-джентльменски, клали к ограде портфели, если кто в очках – срывал их шикарным жестом и бросался в бой: побеждает, кто бьет первый.

Зрители стояли кольцом и соблюдали нейтралитет: двое дерутся – третий мешается[41].

Мы знали, что мы ничего не знали. Экспириенсоватые от нас отхихикивались. Нам оставалось прислушиваться к рассказам и россказням бабника Усачева. Мы:

– верили и не верили, что у потерявшей невинность у переносицы поперек лба появляется тоненькая морщинка;

– верили и не верили, что в одиночку изнасиловать невозможно;

– верили и не верили, что от изнасилования не беременеют;

– содрогались от самого слова изнасилование;

– вожделели провиденциального соития и боялись его как чего-то родственного изнасилованию, противоестественного, отвратительного;

– болезненно гадали друг о друге, кто уже да, кто нет;

– болезненно острили: – Онанизм – это самообладание.

Мы с Вадей тайно именовали себя поллюционерами:

– Узок круг этих поллюционеров…

Главное поле для брачных игр – танцы, что еще? Дежурная острота прищуривалась: – Танцы – трение двух полов о третий.

Это звучало почти кощунственно. Только на танцах нас встречали с девочками из женской школы, чаще всего – 235-й. Только на танцах жертвы раздельного обучения на час-другой оказывались в менее противоестественных отношениях друг к другу[42].

Танцы имели две ипостаси. Во-первых, бальные танцы. Вертлявый человечек из Большого театра распинался:

– Ну зачем нам западные танцы, когда у нас есть свои, хорошие, русские – полька, венгерка, па-де-грас, па-дʼэспань…[43]

Бальные танцы имели для нас мало смысла: за ними не разговоришься, не познакомишься. Необходимость в танго и фокстроте была так очевидна, что где-то на командных высотах их оставили, переименовав: медленный танец, быстрый танец.

Урок заканчивался, девочки из 235-й разбегались, ветеран балета удалялся, мы двумя параллельными классами окружали аккордеониста: он не спешил. Безработный джазист с косыми глазами западненца тоскливо говорил:

– Все знают, – и называл никому не известную украинскую песню. – Попробуйте узнайте ее в такой импровизации.

Мы восхищенно слушали. Стремясь к прямой правде, я спросил, какой самый лучший джаз в мире, и он с готовностью произнес:

– Глен Миллер.

Во-вторых, вечера. Их предвкушали заранее, старались не пропустить, строили планы. Не ходил на них один Дима.

Зато появлялся Евтушенко. Стоял в толпе, всматриваясь, как будто оценивал положение. Изредка ронял:

– Пастернак – гениальный поэт…

– Шефнер – гениальный поэт…

Вечера начинались с официальной части:

– доклад о международном положении, или

– самонадеянность – старшеклассники с удовольствием развязничали, изображая эсэсовцев, или американцев, или

– Вадим Синявский. Он жил рядом со школой, охотно приходил, трепался почти интересно, но очень длинно, отнимая время у танцев. Его радением к нам заявлялись звезды:

Бобров,

Федотов,

Хомич,

Бесков,

Чудина,

Григорий Новак.

Полковник-тренер из ЦДКА показал поединок неравных партнеров.

Под конец слабейший был цвета своей клубной майки.

Школьное – или районное – начальство добредало до таких чертиков, что раза два танцы было велено открывать полонезом. За ним тягомотно тащились бальные. Мы выжидали, когда надзирающие умотают домой или обалдеют от бдительности. Тогда на школьном радиоузле ставили давние, довоенные, ныне запретные, западные:

Брызги шампанского,

Куст сирени,

Дождь идет,

Риорита,

За чашкой чая,

Охота на тигра братьев Миллс,

утробная Инес,

варламовская Свит-Су,

цфасмановское Неудачное свидание,

более поздние:

утесовская Лунная рапсодия,

Если любишь приди,

кручининское Южное небо[44],

Танго соловья – Таисия Савва, художественный свист,

Мне бесконечно жаль – Иван Шмелев,

Вдыхая розы аромат,

Утомленное солнце,

тяжеловесный Цветущий май,

рижский Лос-Анжелос,

вернуться

41

В школе попроще мордобой был бы пооткровеннее. Но и 254-я ни от чего далеко не ушла: на выпускном вечере, когда сводили счеты, команда подвыпивших добровольцев бескорыстно избивала, кого попросят.

вернуться

42

Никоим образом не нормальных. В одной женской школе для нас отвели особую уборную. Наклеили на двери М и внутри расписали и разрисовали так узорно, что ничего подобного я не видел в курортных и станционных.

вернуться

43

Похожий на дедушку Крылова физик, объясняя, оговорился:

– Великий русский ученый Михаил Фарадей…

Он снял очки, оглядел нас дикими глазами, расстелил на коленях большой носовой платок и громко плюнул.

вернуться

44

Тот самый Кручинин, что сочинил Кирпичики.

56
{"b":"876916","o":1}