Самое сильное впечатление произвел на меня немой фильм: в прокате неожиданно выплыл Потомок Чингисхана. Я понял, что немое было больше кино, нежели звуковое, и стал говорить: кинематографично.
Из нашего класса я довольно быстро выделил Диму Жданова, сына литературного критика. Аккуратный, в костюме и белой рубашке, он отвечал у доски, сложив руки – сейчас запоет. Дима, казалось, не обращал внимания ни на отметки, ни на учителей, ни на сотоварищей, держался особняком, говорил мало и еле слышно – и все время был погружен в свои, далекие мысли.
Я подбирался к нему много месяцев. Решающий разговор произошел у распахнутого весеннего окна, стало быть, уже в сорок девятом году. Для установления отношений хватило маленькой переменки.
Покочевав с парты на парту, я утвердился соседом Димы. Все уроки мы занимались своим делом.
Я придумывал, Дима рисовал:
– Пушкинский уголок – Пушкин орлом на унитазе,
– Толстовский уголок – Толстой с бумажкой на горшке,
– Проект памятника Маяковскому – пьедестал кучей, фасад паровоза, под колесами голый мужчина, подпись:
Лягу, светлый, в одеждах из лени
на мягкое ложе из настоящего навоза
и тихим, целующим шпал колени
обнимет мне шею колесо паровоза.
– Посаженный на кол – голый мужчина, вид снизу, множество вариантов.
Учителей мы слушали выборочно.
Как биологичка каждую дробную фразочку для связности начинала с э, сто двадцать э за академический час.
Как историк, чертова перечница Рабинович, парит над учебником:
– И било пвинято истовическое вещение – бвосить певвую конную на панскую Польщу. Как сейчас помню, я ваботал на оговоде, а мимо едет ква́сная конница, и бойци пвосят меня пвинести напиться.
Как математик, классный руководитель Николай Николаевич, интеллигентно покашляв, с нежностью раскрывал классный журнал и деликатно ставил себя в тупик:
– Кого бы сегодня вызвать? – и подыскивал: – Аля… – Аляутдинов вздрагивал, а Николай Николаевич передвигал карандаш и, словно отважившись, бросал жребий: – Аля-Афонюшкин!
Из математики ценили классическую задачу:
– упростить.
В пандан ей мы изобретали ребусы: 3πR, πdR, Aqn[39].
Как-то в пароксизме вдохновения я потребовал, чтобы Дима немедленно вырвал мне лист из тетради. Тетрадь оказалась чужой, щепетильный Дима отказал наотрез – я возмутился:
Ах ты, скверный Пиздождан,
Кровожадный Пиздождан и т. д.
И более размеренно – перевертень:
ВОН АД ЖАДНОСТИ СТОН ДА ЖДАНОВ
[(g + y)2 – (g – y)2]
akP
4
Возмущение само собой испарилось, обращение Ах ты, скверный! – взаимно – осталось.
За два года у нас возникло густое семейное употребление:
– вместо хорошо – отрадно.
– вместо плохо – трагично.
– по аналогии с Хули ты матом? – Хули ты ганишь?
– осуждение: Ты низко пал, ты пал смертью героя – сокращенно – Ты низко пал.
– по романсу Рахманинова: Здесь нехорошо, здесь много людей, сокращенно – Здесь нехорошо.
Из Матери Горького: Душа досками заколочена, ослепла, не слышит – сокращенно: Ослепла, не слышит.
В зависимости от обстоятельств, Дима был для меня Скверножданом, Угожданом/Неугожданом, Обсужданом и, главное, Сопровожданом. На переменке я говорил: – Сопроводи меня! – и мы без слов направлялись в уборную. И после уроков я мог сказать: – Сопроводи меня! – хотя сопровождать, собственно, было некуда. С полчаса мы с Димой толклись на Первой Мещанской между нашими разнонаправленными переулками, и я поглядывал в сторону Серединки, безумно надеясь хоть мельком увидеть Таньку.
Главным сопровождательством были концерты, преимущественно Колонный зал. Радиокомитетский оркестр в форме поддерживал Гаук, но любить мы любили часто гастролировавшего ленинградского Зандерлинга. Солисты – Нейгауз, Юдина, Рихтер, Фейнберг были делом обыкновенным, и мы никого особенно не выделяли. Считали: Нейгауз очаровательней всех, Григорий Гинзбург – блестящий, Юдина – страшилище. На Софроницкого не ходили, не любили его – как вообще камерные концерты.
Вот что и где я слушал в последние школьные годы, главным образом, с Димой:
1 Кажется, тут и были малерианские ошибки дирижера Зандерлинга. Вообще же, в те годы с Шостаковича публика уходила.
2 Пленум союза композиторов, премьеры.
3 Дубину Аносова ненавидели, на афишах из Н. П. АНОСОВ часто выдирали первое Н.
4 Про Константина Иванова говорили:
– Беспризорник был, беспризорник остался.
5 Репетировал Рахлин – и заболел, на концерте вел Димитриади, от сочетания получилось волшебно.
На лучших концертах мы неизменно встречали высокого, хромого – опирался на трость – джентльмена лет пятидесяти с благородно очерченным профилем европейца. Одет он был не как иностранец, хотя из публики выделялся элегантностью.
Публика была полосатая. На симфонические забредали командировочные офицеры с дамами в летних платьях. Москвичи, завсегдатаи, кадровые меломаны рядились во что попало. Речь даже не о Москвошвее – половина Москвы еще ходила в трофейном. Даже у меня водилось немецкое пальто из комиссионки. Трофейное было слишком с чужого плеча и никого не красило. Тем более что по привычке и Москвошвей, и заграничное донашивали до распада.
1 Знатоки рассуждали, что в тот вечер Гилельс вдруг заиграл.
Элегантный джентльмен с концертов так нас заинтересовал, что мы стали расспрашивать, кто это. Нам сказали: – Хромой? Анатолий Доливо! – Я пошел на концерт Доливо: камерный певец (песенки Беранже), кумир довоенной интеллигенции, был неэлегантен, как все и, как все, не имел профиля.
Досоветский/эмигрантский кумир Вертинский пел по театрам – в понедельник, когда нет спектакля. Сарказмом, пластикой, игрой алмазного перстня он отвлекал внимание от старческого тремолирования – и успешно – публика была в восторге: Вертинский демонстрировал то, чего нам никогда не увидеть.
Бабушка принесла мне от сослуживицы ноты Вертинского – Бал Господень и Попугай Флобер. Дима проиграл, с удивлением согласился, что это профессионально, но сопроводить меня на Вертинского – под мою ответственность – все-таки отказался.
Как дают почитать книги, мы давали друг другу ноты. Он мне – Хованщину, рахманиновского Полишинеля, романс Глиэра О если б грусть моя. Я ему – Гранаду Альбениса и прочие переписанные от руки раритеты.
Дима говорил, что́ надо купить из нового. Так у меня появились прелюдии Шопена и Скрябина, я их играл по складам, для себя, лет двадцать.
Упоительны были наши предвечерние выходы на Неглинную-14, порыться в букинистическом. В стопах макулатуры встречались никому, кроме нас, не нужные Сибелиус, Синдинг, Де-Фалья, фортепианные переложения Вагнера.