Здесь порожденная колониальным образом жизни и воспоминаниями о «походных палатках» склонность к временному, которую можно обнаружить даже в барокко прусских королей и гипсовой золотой бронзе Сан-Суси, пристрастие к мишуре и подделке, которые под дулом револьвера должны восприниматься как подлинные, окончательные и универсальные.
Именно здесь, в песчаных и болотистых районах бассейна реки Одер, зародились вечная ненасытность и ее апофеоз, поклонение убогим, культ уродства, гигантская черная статуя, которая «Железным Гинденбургом» когда-то возвышалась над деревьями Кёнигсплац; яростная ненависть ко всему, что лучше, косые взгляды в чужой огород, готовность к грабительским налетам и стремление возведенный в ранг религии Королевства Пруссии культ скупости навязать всей Германии и, более того, всему миру — если потребуется, путем вооруженного прозелитизма; а еще легендарный унтер-офицер гвардейского фузилёрного[60] полка, наставляющий капральский состав перед походом в церковь не «сидеть без дела и клевать носом», а оценивать расстояние («от алтаря до органа и от священника до двери»), — все это было терпимо до тех пор, пока великий король, настоящий макиавеллист, использовал армейский инструмент «Pour l’honneur de l’épée»[61]. Вооруженная сила на службе «И. Г. Фарбен», боевое выдвижение для насильственного распространения дешевых строений, чулок из бемберга и костюмов из древесного волокна, стала, посреди мира богатства и изобилия, отвращением и чумой, odium generis humani[62]. Уродливой, бездуховной, подверженной всем политическим потрясениям, повторяющимся циклами по 25 лет, Германия была с того момента, когда — и здесь я затрагиваю основную проблему современной европейской политики — при создании бисмарковской империи она позволила колонизаторам руководить родной страной и лишить ее самостоятельности. С тех пор как исчезла ответственная олигархия, с тех пор как Версаль совершил немыслимое безумие, уничтожив единственного противника этого процесса в лице Австрии и оставив на его месте вечно кричащего горлопана на севере, с этого момента было достаточно встречи прусской ненасытности с политическим кондотьером, чтобы накликать великую катастрофу Европы, которую мы все предчувствовали. Незримая борьба против нацизма, которая со всей ожесточенностью ведется главным образом в Южной Германии, является одновременно борьбой против опруссачивания и борьбой за естественное устройство Германии — англичанин это, вероятно, поймет не сразу, а американец вообще не поймет. То, что сегодня остается немецкой проблемой, завтра станет европейской… да, проблемой, которая коснется всего мира. Пройдет немного времени, и Европе придется выбирать, позволит ли она покрыть себя серой штукатуркой прусского единства или займется наконец защитой собственного бьющегося сердца от притязания на власть колонии, переоценивающей свои возможности.
9 сентября 1937
К теологу Теодору Хеккеру[63], который ведет дневник о нашем времени, неожиданно, скорее всего по доносу, является гестапо, чтобы найти рукопись, о которой им сообщили. Один из чиновников и в самом деле находит ту самую рукопись, уже держит ее в руках, но отвлекается на вопрос подчиненного и в рассеянности откладывает, не прочитав. В эти жуткие секунды или минуты бедный Хеккер, не слишком крепкий нервами, был на грани срыва. Мои друзья воспринимают этот случай как повод предостеречь меня. Я пренебрегаю их советами и собираюсь спокойно работать над этими бумагами, которые однажды внесут свою лепту в историю нацизма. Я прячу каждую ночь в глухом лесу или в поле то, что однажды может расцвести буйным цветом… постоянно проверяя, не наблюдает ли кто-то за мной, постоянно меняя место. Вот так, друзья, мы и живем в это время. Представляете ли вы, покинувшие четыре года назад Германию, наше подполье и постоянную угрозу жизни из-за доноса любого истерика?
Странно вспоминать о вас, странно иногда слышать ваш голос по радио, волны которого несутся через глубины океанов, из мира, давно закрытого для нас… странно заходить в места, где еще несколько лет назад мы общались с вами! Я скучаю по вам, скучаю, даже если вы были моими оппонентами и политическими противниками, как это было с большинством из вас, — о, поверьте, именно из-за отсутствия какой-либо оппозиции и каких-либо трений смертельная скука делает жизнь в этом государстве такой невыносимой.
И все же в момент вашего возвращения и возобновления встреч вы уже не сможете полностью понять нас, ваших старых товарищей. Или вам действительно придется осознать, что бегство в цивилизацию было удобнее, чем пребывание на опасном форпосте, нелегальное существование под наблюдением, в варварстве… поймете ли вы, что значит жить столько лет с ненавистью в сердце, ложиться с ненавистью, видеть ненависть во сне и просыпаться с ненавистью утром, — и все это в годы негарантированности твоих прав, без малейшего компромисса, без единого «хайль Гитлер», без обязательного посещения собрания и с клеймом нелегальности на лбу?
Будем ли мы говорить на одном языке по истечении этих лет, поймете ли вы, окруженные все эти годы новшествами цивилизации… поймете ли вы, что смертельное одиночество нашей жизни и наполненный страданиями воздух катакомб, которым мы так долго дышим, сделали наши глаза зоркими и что образы, которые эти глаза видят вдали, поначалу могут напугать вас?
Что же происходит с системой взглядов 1789 года, которая окружает вас и до сих пор является условием жизни и образа мысли и которая, подобно защитному панцирю рака, для вас само собой разумеющаяся? Постойте, даже мы здесь знаем, что все это — энциклопедизм, начавшийся с Ренессанса процесс секуляризации — когда-то было наполнено жизнью…. о, пусть никто не считает мои видения грезами homo temporis acti[64] или даже галлюцинациями зараженного чумой! Но разве то, что мы наблюдаем здесь, не является последним следствием 1789 года, разве буржуазия, которая в 1790 году начала скрывать свои претензии на власть над брошенным наследием королей за «vive la nation», не оказалась совершенно устаревшим образованием, разве великий Бальзак не предвидел как русскую, так и эту немецкую трагедию, когда сказал, что «однажды буржуазия тоже услышит свою „Свадьбу Фигаро“»? Разве еще Сен-Жюст[65] не провозгласил безумную тотальность государства, которая из-за цинизма и распущенности Круппа, Фёглера, Рёхлинга[66] и им подобным стала сутью всего немецкого и главной чертой немецкого общества, разве эта тотальность не представляла собой воинствующий жирондизм[67]? Как он, заклятый враг всех глубоких этических связей и каждого верующего, несмотря на военное поражение при Ватерлоо, со своей идеологией остался победителем? Что касается национализма, то мы, конечно, осознаем, что он является изначальным разрушителем нации, склонной к бессознательному и мистическому, и никто из вас, добрые друзья, не станет отрицать, что в 1500 году немецкая нация, но не национализм, вполне могла существовать, а сегодня, когда нас заставляют сиять от удовольствия, увидев сделанную в Германии пуговицу для брюк, мы сталкиваемся с негативным восприятием этого образа, с национализмом без нации. Мы совпадем во мнении, что поднятое на ноги господином Тиссеном и пресловутыми дворянами из Херренклуба гитлеровское государство, с его плутократической осью, с систематическим убийством духовного и совершенным одичанием масс, представляет собой лишь последнюю отчаянную попытку продлить XIX век… о нет, это не общее неприятие немецкого настоящего, которого, когда мы встретимся, будет не хватать! Сейдемся ли мы в оценке грядущего, а вернувшись домой из цивилизации, которая до поры до времени находится в безопасности, не отвернетесь ли вы, ужаснувшись, от нас, для которых гитлеризм является лишь симптомом глубочайшей космической дисгармонии мира и которые в эти дни видят, как последние пять веков, пронизанных рационализмом и развенчанием, подходят к концу и неожиданно возникает иррациональность… некое ощущение жизни Х? Не замечать ли нам, уставшим от долгого мученичества, признаков великого мирового кризиса… зловещего предзнаменования во дворцах человеческой рациональности, которые вам кажутся безопасными? Случайно ли, что в точных науках построенные вроде бы на века стены теперь шатаются, что законы падения верны лишь «макроскопически», что астрофизика с ее последними измерениями скорости света вдруг поместила Землю, которая еще вчера считалась крошечным шариком, в центр конечной Вселенной и что в предчувствии банкротства последней половины тысячелетия изобретается убогая философия, основанная на «как если бы», чтобы на руинах Ренессанса спасти скудное остаточное имущество вчерашнего мировоззрения? Нет, я, конечно, не хилиаст[68], хотя мне ясно, что великие духовные эволюции этой планеты имели свой тайный смысл в ее судьбе, и если бы продолжилось превращение ее жителей в чернь, она должна была бы погибнуть от бесцельности, а от космической катастрофы разлететься на осколки. Но это не космическая, а приближающаяся историческая катастрофа, насколько я понимаю… да, это неизбежная катастрофа массового мышления и, как следствие, массового человека, которая, по моим представлениям, началась в наши дни и которая теперь со всеми ужасами и всеми надеждами нависает над горизонтами человечества. Ведь что значит это ощущение полного банкротства, что значат эти внутренняя дрожь и страх, овладевающий, словно перед великой грозой, душевно обобранным человечеством — что значит осознание огромного душевного вакуума, в который завтра вместе со всеми сопутствующими политическими потрясениями может погрузиться носитель новой идеи? Массовый человек зависит в своих душевных и физических условиях жизни от флюида одичания и троглодитизма, он является для него необходимым условием, как грязь для инфузории: что будет, если завтра эта грязь, его любимая грязь, будет смыта водой?