— May I help you to any sandwiches?
Презренные маленькие корабельные официанты, обреченные на смерть такими же обреченными. Искренняя доброжелательность и верность долгу до самой смерти, в самом скромном уголке жизни кусочек загадочной британской души, а значит, эпизод, о котором должен был вспомнить Джозеф Конрад[198].
Я у моего умирающего Клеменса фон Франкенштейна, который на последней стадии болезни все еще надеется на помощь врача и которого я сопровождаю на консультацию: гордый и еще вчера такой мускулистый и энергичный мужчина сегодня уже не в состоянии сесть в машину без моей помощи, сидеть в приемной, заполненной толстыми буржуа, истеричными актрисами, на безжалостном свете палящего жаркого дня. Конечно, эта консультация формальна, он знает о безнадежности своего состояния, конечно, все это лишь вызванная нежными побуждениями комедия, чтобы успокоить сиротеющую жену. И вот мы сидим, исполняя мрачную роль, завтракаем у Вальтершпиля, который уже не узнает Кле в его ужасном состоянии… оба знаем, что в конце почти тридцатилетней дружбы мы сидим друг напротив друга в последний раз. Никогда больше я не буду смеяться над твоими диалектическими сальто, никогда больше не буду восхищаться самообладанием, на первый взгляд холодным, за которым скрывалось самое мягкое и отзывчивое сердце. Мы вместе едем в клинику Нойвиттельсбаха к кузену Кле Эрвайну Шёнборну, которого я считал лишь слегка нездоровым, судя по его письмам, и которого я, к своему ужасу, нахожу страшно изменившимся — истощенным до скелета, отмеченным смертью, как и Кле, — с ним он, обычно склонный к иронии и даже цинизму, теперь беседует в тоне, которого я никогда раньше не слышал: с нежным братским вниманием, осторожной сердечной меланхолией, в которой родственники сидят друг напротив друга перед разлукой. Так я теряю двух людей, которые стали для меня спутниками и друзьями, образцами благородства, практически исчезнувшего в Германии. Людей дальновидных и светских, широких взглядов и великих филантропов, товарищей, на которых я надеялся в предстоящей работе над новой Германией, которая должна быть отстроена заново.
Снаружи — беспощадная полнота летней жиз-ни и жестокий шум города, который мы когда-то так любили и который теперь стал таким чужим… здесь, с умирающими, нежный звук непризнанного страдания, непризнанной безнадежности, грустный взгляд в общее прошлое, лыжных приключений, симпозиумов и светских радостей. Я возвращаюсь домой глубоко одинокий и совершенно осиротевший. «Как будто в мире погас весь свет. Вы когда-нибудь видели, как от песчаной отмели все дальше и дальше отступает отлив, и никогда больше не будет прилива, никогда? Будто солнце становится меньше, будто одна за другой гаснут звезды! Но я верю, ушедшие знают тайну о том, как Бог поступает со своими детьми». Джозеф Конрад. «Конец песни», мученическая смерть ослепшего капитана Уолли. Джозеф Конрад, чьи произведения — и едва ли нужно говорить об этом — герр Йозеф Геббельс включил в индекс[199].
Но сегодня я потерялся в этой кобальтовой летней ночи, в ледяном одиночестве далеких миров, в еще более далеком небесном зале у Господа и в великой книге мудрости, которую скоро будут листать друзья. Одиночество и растущее осознание необходимости… и будущей полезности одиноких страданий зараженного Сатаной народа.
Одиночество и, как последний шанс на жизнь, перспектива осознанной и верной смерти. Но вы, все еще живущие в комфортном, звонком мире прошлого: знаете ли вы о ночи жизни, знаете ли вы, что путь к Абсолюту ведет через глубокую долину страданий, и знаете ли вы, что только наши страдания и исповедь сеют семя нового дня?
30 октября 1942
Первую бомбардировку Мюнхена я вижу из номеров отеля в Альтэттинге, куда приехал, чтобы изучать имеющиеся там документы Тилли[200]: уродливое красное зарево, бросающее вызов осенней полнолунной ночи… отдаленные приглушенные удары, которые, примерно на расстоянии восьмидесяти километров, означают бомбы, упавшие около трех минут. И вот все западное небо представляет собой одно гигантское пламя, а в последующие несколько дней говорят о фантастических потерях из-за многочисленных случаях удушья. Пять дней спустя все еще достают людей, зажатых глубоко в подвалах обломками и сломанными балками… Погибшие сохраняют на лицах следы смертельной агонии. Поскольку бонзократия гау, округов, рейха и другие руководители имеют в Зольне роскошно оборудованное убежище, и эта ситуация, очевидно, стала известна англичанам, на несчастный пригород нисходит троекратное благословение, и живущий там Вернер Бергенгрюн[201] теряет в своем домике все рукописи, коллекции, все имущество. На следующий день, в состоянии шока и висельного юмора, он сидит на дымящихся обломках и предлагает остатки собственности стоящим вокруг зевакам: римскую фибулу, спасенные небольшие предметы из бронзы, возможно, несколько маленьких изделий в стиле шинуазри. Все это рядом с самописным плакатом, гласящим, что немецкий поэт продает остатки имущества. Полиция хотела прогнать его, но, поскольку он энергично защищался, а публика начала роптать, ей пришлось уйти, ничего не добившись. Герр Гитлер, который в ту ночь был в Мюнхене, до объявления тревоги misera plebs[202] исчез в специально построенное убежище с коврами, ванными комнатами и, вероятно, кинотеатром — и пока сотни и сотни погребенных под обломками людей боролись за каждый, возможно, последний вздох, он, наверное, смотрел фильмы. Конечно, в ближайшие дни он объявит, что все будет отстроено лучше прежнего… так что если канадский молокосос превратит Фрауенкирхе в груду развалин, то именно герр Шпеер поможет нам смириться с потерей наших соборов. Кстати, я думаю, что, стремясь увековечить свое имя в архитектуре, он втайне рад исчезновению готических святынь. Не он ли угрожал, что Театинеркирхе, аркадные галереи Хофгартен, дворец Лёйхтенберг исчезнут, чтобы освободить место для огромного оперного театра…а не построить ли нам здесь, в Кемгау, школу руководящих кадров СС… что-то вроде конного завода рейхсканцлера, который полуторакилометровым фронтом раздавил бы под каменными массами стотридцатиметровой башни буколический восточный берег тихого озера… и все это с молчаливого согласия его личных архитекторов? С сатанинским упорством меченого человека и с ненавистью зачатого в бесчестной постели он ненавидит все, что выросло прямым и здоровым в отличие от него, все, что принадлежит к жемчужинам нашего прошлого и не позволяет себе потакать его тщеславию. И разве мы преувеличиваем, считая себя пленниками это злой гориллы, неандертальца, сорвавшегося с цепи?
Мы прозябаем, наша жизнь стыда, наша жизнь бесчестия, жизнь лжи, жизнь, протест которой у этой трусливой буржуазии, например, исчерпывается известными шутками о режиме и которая к тому же доживает дни в пропаганде. Недавно, в ответ на известные газетные статьи, распространенные Геббельсом, ко мне домой явилась запуганная и заплаканная домохозяйка и спросила, что же она, господи, будет делать со своими детьми, когда их всех, как недавно было написано, увезут на принудительное воспитание в Англию, Америку или Россию. Nota bene, эта женщина прожила в Америке добрых несколько лет в качестве прачки, до сих пор достаточно хорошо говорит по-английски, имеет несколько приятных воспоминаний о Бостоне и все еще верит в эту газетную утку. Будто этот народ, который еще вчера был умным и критичным, поражен страшной эпидемией тупости, при которой он верит всему, что ему говорят с надлежащим апломбом. Недавно герр Геббельс, не вызвав смеха тупых масс, осмелился утверждать, что так называемый фюрер недавно появился в каком-то городе, не объявив о своем приезде… но в силу какого-то исходящего от него озарения о его приезде догадывались, и весь город ожидал его. Но раньше, если бы вильгельмский или веймарский министр позволил себе такое, никто бы не поверил и его бы высмеяли: а теперь верят и принимают все, что распространяют по радио, и никто не смеет улыбнуться. Верят всему, что печатается, транслируется и публично провозглашается с надлежащим апломбом. Если бы сегодня герр Геринг одного из своих охотничьих псов провозгласил с громкими фанфарами королем Баварии — верю, что нация, которая еще недавно так ревностно оберегала свое своеобразие и оппозицию к северогерманской термитной куче, закричала бы ура и воздала бы должное шавке. Однако в воздухе витает нечто, тревожно ожидаемое, и все тело будто возмущено затыкаемой правдой. Вот уже девять лет, ровно девять с начала правления Гитлера, лето было лишь календарным сроком и заливало водопадами потопа. Годами не удаются урожаи винограда, ботаники утверждают, что некоторые растения, которые обычно цветут осенью, теперь цветут весной, а весенние цветы распускаются поздней осенью, — зоологи, находящиеся на Кубани на Восточном фронте, докладывают мне, что тропические ядовитые змеи, родом из Индии, продвинулись до Поволжья, до порога Европы. Таким образом, все нарушено, все выбивается из привычного порядка — и что такое проказа, заразившая немецкую землю, как не отвратительный симптом?