В дальнем углу поднялся капитан медицинской службы, сухой, бледнолицый, со стрелками усов.
— Я, товарищ полковник, тут.
— Гм, тут, — хмыкнул Бурков. — Недаром Чапаев вашего брата клистирной трубкой называл. И представиться-то не умеет. Так были отстранения от полетов аль не были?
— Не было, товарищ пол...ковник. — Медик заикнулся.
— У вас что, язык отнялся! — вспыхнул Бурков. — Может быть, на гауптвахту захотели?
— Я з...заикаюсь, товарищ ...олковник. — Доктор волновался и заикался еще больше.
— Редкое явление в авиации, — сострил Бурков. — Садитесь, все равно толку не добьешься.
Полковник старался замять вопрос об отстранении от полетов, которых действительно за последнее время не было, и перешел к обобщениям.
— Мои указания незыблемы. Если хотите — их подтвердила Москва, почти в самой высокой инстанции. И всякое нарушение моих указаний я буду расценивать как невыполнение приказа. Обстановка нагревается, это вы видите сами. — Бурков вынул платок, вытер вспотевший подбородок, продолжал: — Вот так-то! И не будет у вас таких ЧП, и дело пойдет. Так ведь, товарищ Гулькевич?
— Так точно, товарищ полковник.
— Вот вам образец. — Полковник показал на Гулькевича. — По-суворовки. — Бурков басовито рассмеялся. — А то мне туда же — на технику сворачивают. Верно, Гулькевич? — Буркову доставляло удовольствие смотреть, как потучневший подполковник вскакивал и садился, односложно произносил «так точно», «никак нет».
— Все, — махнул рукой Бурков. — Ждут дела, амба! Я как бывший кавалерист сказал бы: «По коням». Больно уж хорошая команда была. Все горохом рассыпались, вскакивали в седла — и аллюр три креста.
Трифон Макеевич по скрипучим ступенькам спустился в зал. Все встали.
Григорий Титыч Карев, прежде чем принять это решение, долго мучался: не спал короткими летними ночами, думал, когда оставался один на один со своими мыслями. Он прожил жизнь так, что никогда и ни на кого не жаловался, никуда и ни на кого не писал. Такой, видать, у него характер: все рассчитывал на себя, на свои силы и знания, на товарищей по работе. «Зачем лишними бумагами начальство донимать, — любил он говаривать, — у него и без нас хлопот не оберешься. Давайте на месте выправлять дело, на то мы и поставлены».
Но на сей раз Григорий Титыч после мучительных раздумий изменил своему правилу. Его совесть терзало такое дело, которое на месте, оказывается, не решишь, будь ты хоть семи пядей во лбу, — тут нужно вмешательство высокого начальства.
Вот уже несколько лет, как Карев является военным комендантом этого небольшого зеленого немецкого городка. Прибыл он сюда сразу после войны в пропахшей порохом шинели. Пехотным полком командовал, брал и этот город со своими хлопцами, потом дальше пошел. Под самым Магдебургом воду пил из Эльбы, салют из автоматов давал. Там и отпраздновал победу под треск автоматный. А тут неожиданно вызвали «наверх», узнали, что он юридическую школу когда-то окончил и послали комендантом — жизнь налаживать. Дело, конечно, новое, непривычное. Вчера немца люто ненавидел, колошматил его, а теперь, поди ж ты, надо в глаза ему глядеть, да прямехонько, не отворачиваясь. Подумал, поразмыслил — оно ведь так и должно быть: не все же немцы враги.
Приехал. Город, особенно центральные улицы, в руинах лежал. Очереди за хлебом, за картошкой. Пришлось крутиться как белке в колесе: набрать хороших хлопцев в комендатуру, связь с новой местной властью установить, поддерживать ее.
Начали с того, что открыли столовые, магазины. Люди, конечно, сперва смотрели, не ловушки ли какие-нибудь русские придумывают. Потом пригляделись, стали доверять. Постепенно дом на Сталиналлее, где размещалась комендатура, становился все популярнее. Сюда заглядывали за советом, помощью.
Вот так и проводил день за днем в заботах и хлопотах Григорий Титыч.
Он замечал, что люди стали сближаться друг с другом, а это — большое дело.
Бывало, выйдет комендант в парк Сан, на аллеях — шум, веселье. Прямо на площади — танцы под духовой оркестр, а в танцах кружатся наши парни с девчатами; другие по залам музеев ходят, подолгу у картин стоят, любуются, третьи кино смотрят...
Боялись, будут ЧП? Побаивались. Но, право, меньше их тогда было, намного меньше, несмотря на то что еще чувствовалось дыхание войны.
«А сейчас? — думал Карев. — 1953 год. Восемь лет минуло после войны».
Карев поднял телефонную трубку, попросил принести копии донесений, которые посылал полковнику Буркову. Взял объемистый том, полистал, подумал. «Вот первое донесение, и в нем просьба. Помнится, Бурков позвонил и сказал: «Вы либерал, Карев, настоящий либерал». С тех пор так он и называет меня при всяком удобном и неудобном случае. А это донесение? Летом 1952 года. Опять просьба. И опять звонок Буркова: «Карев, тебе нечем заниматься, что ли? В твоем теле, наверное, чертик поселился и нашептывает на ухо разные штучки-дрючки».
«Чудак рыбак этот Бурков, — думал Григорий Титыч. — Не понимает, что в нем самом сидит страшный черт с рожками — первоклассный перестраховщик, и он мутит воду, портит все дело».
Григорий Титыч перевернул еще несколько страниц, задержался на одном из последних донесений. Оно касалось сообщения о смерти И. В. Сталина, о том, как эту весть восприняли в городе. Вспомнил, как он сам несколько дней подряд не выключал приемник и с замиранием сердца слушал бюллетени о состоянии его здоровья, как ночь на пятое марта провел, словно в бреду. Сидел, помнит, в кабинете, смотрел на его портрет, что висит на стене, на его с прищуром грузинские глаза и думал: «Ведь он в сердце каждого из нас, хотя далеко-далеко и высоко-высоко, находится». И тут в приемнике, как в набат, ударили, оглушили, контузили. Все в кабинете ходуном пошло: «Пятого марта скончался Иосиф Виссарионович Сталин...»
Карев вспомнил, как немцы толпами стояли возле комендатуры с траурными повязками, со слезами на глазах, а наши люди, не стыдясь, плакали навзрыд, слушая передачи из Москвы. А один старенький немец вошел к Кареву в кабинет, поднял над головой кулак, сказал: «Рот фронт! Сталин — гут! Он сломал шею Гитлеру. Сталин — прима!»
Обо всем этом Карев написал полковнику, да и сам выезжал в штаб на траурный митинг, на котором выступал и Бурков. Помнит Григорий Титыч, как полковник Бурков, вытирая красные от слез глаза, так и не мог закончить свою речь — спазмы сдавили ему горло.
Тогда все задавали друг другу один и тот же вопрос: «Что же будет дальше?» Помнится, первым на этот вопрос ответил Кареву полковник Бурков. Совсем недавно, несколько месяцев спустя после похорон Сталина, он позвонил и сказал: «Прочитал твою бумагу, Карев. В ней все верно. Я сам, как ты знаешь, глубоко переживаю утрату. И хорошо старый ротфронтовец сказал: Сталин сломал шею Гитлеру. Но вот что, батенька мой, в народе говорят о каком-то потеплении. Смотри, не попадись на удочку. Мои распоряжения — незыблемы. Блюди их, ты страж...»
Карев, конечно, задумался над словом Буркова «потепление», стал еще больше присматриваться к жизни. Поедет в гарнизон, поговорит с солдатами, офицерами, и обязательно кто-нибудь из них и ввернет словечки: «Товарищ полковник, пора бы увольнения разрешить».
Григорий Титыч выпрямился, сделал несколько движений руками, чтобы поразмяться, взглянул в окно. На улице было пасмурно, шел мелкий, словно из сита, дождь, и это несмотря на июнь. Прохожие идут мимо комендатуры с зонтами, больше с черными: наверное, такие зонты практичнее. Разноцветные немцы носят в солнечную погоду, когда едут на пляжи или за город.
Карев снова углубился в бумаги. Вот датированное началом июня донесение. Как оно выстрадано! Сколько понадобилось бессонных ночей, чтобы обобщить все это и сделать выводы. А они, эти выводы, прямо сказать, были неутешительными: настойчиво распространялись слухи о каком-то «мистере Иксе», которые, может быть, обоснованы. Значит, надо быть начеку. Предлагал усилить караулы и внутренние наряды, выделить больше патрулей.