— Какую еще пулю, о господи, царица небесная!
— Железную, с желтым носиком…
— Дай сюда! — потребовала Авдотья, подступая к сыну. — Этого еще не хватало на мою головушку! Пальцы-то враз отхватит!
Колька порылся в лохмотьях и протянул матери крупный блестящий патрон с двумя ободками на острой пуле.
— Этот и стрельнуть может, — сказал Кузьмич и взял патрон из рук Авдотьи. — С ним шутки плохи. Это, должно быть, от крупнокалиберного пулемета или от самолетной пушки. Бронебойно-зажигательный…
В Букино, к Авдотье и ее ребятишкам, Степан Кузьмич стал захаживать частенько. То дров наколет, то ворота поправит, доску приколотит. И всегда что-нибудь да приносил детям. Они уже успели полюбить его, шумно встречали еще на улице, забирались на колени. Видя эти сцены, Авдотья с трудом сдерживала слезы, улыбалась дрожащими губами, покрикивала на детей:
— Дайте отдохнуть дяде, ну что вы его облепили, как мухи!
Авдотью покоряла бескорыстная помощь и душевность лесника. Он не был похож на некоторых мужиков, которые если и помогали одинокой женщине, то обязательно с тайным умыслом, с намеком. И водкой от Степана Кузьмича никогда не пахло, хотя при такой должности, как у него, да еще в такое время, когда лес всем нужен, мудрено не клюнуть на приманку. Авдотья была еще молода и хороша собой и видела, всем своим женским существом чувствовала, что тянется к ней Степан Кузьмич, не только жалость в его сердце, а и еще что-то теплое, волнующее. А может, она ошибается? Может, лесник по доброте своей просто ребятишек ее жалеет? Все эти мысли, связанные со Степаном Кузьмичом, она пыталась отгонять от себя, и чем старательнее отгоняла, тем больше думала о леснике, ждала его вечерами, посматривала на опушку темного ельника, откуда он обычно появлялся. Она знала, что когда-то лесник заговорит с ней не только о погоде и нуждах, и ждала этого разговора, волновалась, верила и не верила. Но больше все-таки верила.
В одно из воскресений Степан Кузьмич пришел не в конце дня, а загодя, к обеду. Рановато что-то в этом году дохнуло осенью, в половине сентября березки стояли уже обнаженные, журавли до срока улетели в теплые страны, и хотел он поскорее доделать защитку у северной стены Авдотьиной хибары.
Работали все вместе, весело, со смехом. А к вечеру, когда дети уснули, Авдотья и Степан Кузьмич вышли на улицу, сели на приступке. Лесник долго закуривал, и руки его, освещенные луной, слегка подрагивали, крупные крошки самосада падали ему на колени.
— Не поможет тебе, Авдотья, эта защитка, — сказал Степан Кузьмич, закашлявшись. — Стена-то трухлявая, нижние два венца совсем сели…
— Этот дом еще дед Архип строил, отец мужа моего покойного, — тихо отозвалась Авдотья.
— Оно и видно, что при царе Горохе ставили. Не прозимуешь ты тут, ребятню погубишь…
— Не привыкать. Когда на ферме от немца прятались, и не то было. Выдержим. Картошка вот только в подполье померзнет. А так ничего. Татьяна Тихоновна, бригадирша наша, соломы мне обещала, набросаю ее в подпол…
— Не согреет твоя солома. Ты вот что, Авдотья… Еще летом хотел я тебе сказать… Ко мне переходи… Дом у меня новый… Я ведь не так просто… А насовсем, значит… Все честь по чести… В сельсовет сходим… Еще летом хотел тебе это сказать…
— У тебя же своих… трое, — раздумчиво приговаривала Авдотья. — Эх, Степа… Какой ты человек…
Она всхлипнула, закрыла лицо ладонями. Она еще не называла его так ласково, по имени, и Кузьмич, чуткий ко всему сердечному, прижал ее голову к своей груди и не мешал ей выплакаться…
А утром, сняв с печи тюфяк и вытряхнув из него солому, Степан Кузьмич сложил туда все вдовьи пожитки, привязал за поводок козу Маньку, и пошли они друг за другом, всей семьей по еловой просеке.
Прошло несколько лет. Жизнь на псковской земле стала заметно улучшаться. Заасфальтировали выбоины на большаке перед хутором, забелели в селах шиферные крыши, шагнули через леса и низины мощные опоры высоковольтной линии, потоком катили в обе стороны мимо Смольняков новенькие автомобили.
И в лесном домике многое изменилось. Ушли в армию и остались затем в городах старшие сыновья Кузьмича. Выросли и разлетелись, словно птицы, и остальные дети. На хуторе работы нет, в лесничество немного требуется народу, вот и поехали они на разные стройки по комсомольскому набору. Все дети Кузьмича увезли с собой с хутора доброту в сердце, дружелюбие, красоту души, навеянные очарованием русской природы, данные им незаметным, но верным воспитанием их отца.
На хутор часто приходили письма из воинских частей, из комсомольских и партийных комитетов. И во многих письмах выражались слова благодарности Кузьмичу и Авдотье за настоящее воспитание детей. Степан Кузьмич любил читать эти письма вслух. Очков он еще не носил, но страдал профессиональной для лесников дальнозоркостью, и когда читал письмо, то отводил листок на полметра от глаз. Авдотья слушала и улыбалась, а Кузьмич через каждую строку комментировал:
— Танюшке надо белых грибов послать, а Анюте и Косте малины сушеной… Они, бывало, простужались… Пусть с чаем пьют…
По лесной своей службе Степан Кузьмич по-прежнему считался передовым, и каждый почти год на стенке перед фикусом появлялась новая, выданная ему похвальная грамота.
Жил он со своей Авдотьей дружно. Ни разу голоса на нее не повысил, и она хорошела с годами, как бы вознаграждая его этим за такую любовь.
Одно ее только беспокоило: замкнулся немножко Кузьмич после того, как разъехались все их дети. Ему всегда надо было о ком-то заботиться, кому-то помогать, привык он к этому, жизни себе другой не мыслил. И стала неверующая Авдотья мысленно молить бога, чтобы ребеночка ей послал, пока еще не ушли годы.
Больше ее, узнав об этом, обрадовался Степан Кузьмич. Забыв снять ранец и рукавицы, он сел к столу и заговорил, как пьяный:
— Ты вот что, Авдотья… Ты не того… Ты за водой не того… не ходи теперь… И дрова из сеней не таскай… Они хоть и сухие, но кругляши березовые, тяжелые они, для углей их не колол мелко… Для углей самоварных…
Родился у них мальчик. Родился как раз в апреле, когда ленинские дни отмечали. Знакомая докторша, которая когда-то Авдотью лечила, поздравляя Кузьмича, предложила:
— Вот вам и имя придумывать не надо. Всех мальчиков в эти дни Владимирами называют. И вы так назовите. Очень солидно звучит: Владимир Степанович…
Вовка рос крепким мальчишкой, спокойным. Думалось, что никакие хворобы к нему никогда не пристанут. Но в четыре года, удрав от матери за сарай, наглотался он сосулек, подхватил грипп, а после гриппа началось осложнение. Горячий метался по постели и все просил, чтобы впустили в комнату скворца. Перед окнами дома висели два скворечника, и как-то молодой скворушка, учившийся летать, попал на кухню. Вот Вова и запомнил, видно, этого летуна и сейчас, сгорая от жара, хотел его видеть.
— Они скоро прилетят, сынок, недельки две осталось всего, — гладил Кузьмич мальчика по голове. — И тот прилетит… Они всегда свое гнездышко находят… И скворцы, и ласточки, и грачи…
— Впусти его, принеси! — бредил ребенок.
Кузьмич не находил себе места. Проводив как-то медсестру, которая сделала Вове укол, махнул он в Ленинград, «проголосовав» попутной «Волге». Ходил по Невскому, выспрашивал прохожих, где птицами торгуют и не держит ли кто дома скворцов. Некоторые не обращали на его лепет никакого внимания, кое-кто, видно, принимал его за пьяного. Но вот один морячок, выслушав Кузьмича, нахмурился:
— Сын, говоришь, болеет? Четыре года? Скворца просит? Это мы сейчас, старик, попробуем. Есть две копейки?
— Только и всего?
— Да нет, не понял ты. Не скворец стоит две копейки. Две копейки надо, чтобы по автомату позвонить, понимаешь? Есть тут у меня одна Нюрочка знакомая, вернее, Анна Петровна, в школе работает. Так вот она говорила, что у них еж есть.
— Не надо мне, сынок, ежа…
— Где еж есть, там, глядишь, и скворец сыщется. Две копейки надо…