Есть сказка против интеллигенции, которая воззваниями борется с погромами. Есть сказка против толстовства. А есть сказка, которая, верно, должна была особенно понравиться Ленину, выдвинувшему тогда лозунг превращения империалистической войны в гражданскую. Эта сказка была особенно ненавистна тем, кто считал величайшим предательством в военное время хоть слово говорить против российского общественного строя, а таких было много. Опять трудно сказать, кто был прав, — поскольку мы знаем, чем все кончилось, — но одного у Горького не отнять: четырнадцатая сказка из прославленного цикла обладает редкой убедительностью. Там Ивашку все время зовут воевать — то против поляков, то против французов, то против немцев, — а начальство его только порет. Смущают его разные бесы: ты, спаситель России, за себя бы хоть раз постоял, — а он в ответ только в затылке чешет. Один раз захотел почесать — а головы-то у него и нету. Всё.
Сказку эту Горький опубликовал в самом начале 1917 года. И, как всегда, попал в нерв: этот его призыв был услышан даже слишком быстро. Началась вторая русская революция, и Ивашка обратил наконец оружие против своих. Но странное дело — на фоне русской интеллигенции, поголовно завороженной и восхищенной Февралем, Горький выделяется скепсисом и бурчанием. Все-таки он знал Россию лучше, чем большинство современников.
7
Революции и иные катаклизмы, как правило, восторженно приветствуются людьми с внутренней трещинкой, с надломом: их собственная трагедия резонирует с мировой, а постоянное беспокойство наконец разрешается общественной бурей. В России — в силу довольно скотских условий ее жизни — таких людей, как правило, много. Но немногочисленные здоровые люди воспринимают революции так, как и следует: как серьезную опасность, крах миропорядка и угрозу для культуры. Отношение Горького к революции 1917 года показывает, что он в это время душевно гораздо здоровее и нормальнее, чем в 1905-м, когда он радовался Московскому восстанию. Впрочем, есть и еще одна причина: Россия была другая. Революция 1905 года была результатом колоссального общественного подъема, а революция 1917-го, о чем обычно забывают, — следствием небывалого упадка. Революцию 1905 года делали революционеры — пропагандисты, пролетарии, интеллигенты. Революцию 1917-го в огромной степени делали обстоятельства — у нее не было своего движущего класса: Россия рухнула не в результате целенаправленных усилий кучки эмигрантов, называвших себя большевиками, а сама собой, ходом вещей. Пятый год был творческим усилием массы, — но то, что случилось в семнадцатом, строго говоря, никакой революцией не было вовсе. Не было и переворота. Было прогрессирующее безвластие, которое могло разрешиться либо узурпацией власти, либо захватом страны извне. В этих-то условиях и победили большевики — просто сумевшие организоваться первыми.
Сам Горький увидел в происходящем только бунт примитива, бунт инстинкта — и заклеймил его раньше других в «Несвоевременных мыслях».
«Ожидаю, что кто-нибудь из «реальных политиков» воскликнет с пренебрежением:
— Чего вы хотите? Это — социальная революция!
Нет, — в этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социалистической психологии.
А иные рабочие говорят и пишут мне:
— Вам бы, товарищ, радоваться, пролетариат победил!
Радоваться мне нечему, пролетариат ничего и никого не победил. Как сам он не был побежден, когда полицейский режим держал его за глотку, так и теперь, когда он держит за глотку буржуазию, — буржуазия еще не побеждена. Идеи не побеждают приемами физического насилия. Победители обычно — великодушны, — может быть, по причине усталости, — пролетариат не великодушен».
Февраль мог вызывать восторг разве что у насквозь политизированной — и уже потому мелочно-недальновидной — интеллигенции вроде круга Зинаиды Гиппиус, либо у тех политзаключенных и ссыльных, кому он вернул свободу. Прочие отлично понимали, чем все кончится. В их числе был Горький — восторгов по поводу Февраля не испытавший и сердившийся, когда их при нем высказывали другие.
«В стране, щедро одаренной естественными богатствами и дарованиями, обнаружилась, как следствие ее духовной нищеты, полная анархия во всех областях культуры. Промышленность, техника — в зачаточном состоянии и вне прочной связи с наукой; наука — где-то на задворках, в темноте и под враждебным надзором чиновника; искусство, ограниченное, искаженное цензурой, оторвалось от общественности, погружено в поиски новых форм, утратив жизненное, волнующее и облагораживающее содержание. Всюду, внутри и вне человека, опустошение, расшатанность, хаос и следы какого-то длительного мамаева побоища.
И как бы горячо ни хотелось сказать слово доброго утешения, — правда суровой действительности не позволяет утешать, и нужно сказать со всею откровенностью: монархическая власть в своем стремлении духовно обезглавить Русь добилась почти полного успеха. Революция низвергла монархию, так! Но, может быть, это значит, что революция только вогнала накожную болезнь внутрь организма. Отнюдь не следует думать, что революция духовно излечила или обогатила Россию.
Этот народ должен много потрудиться д ля того, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства, этот народ должен быть прокален и очищен от рабства, вскормленного в нем, медленным огнем культуры.
Опять культура? Да, снова культура. Я не знаю ничего иного, что может спасти нашу страну от гибели».
То, что давняя национальная болезнь оказалась загнана внутрь и победила впоследствии саму революцию, — угадано им совершенно точно. Но это понимал тогда, кажется, он один. Он и вообще был одинокий, трудный человек, потому так радовавшийся малейшему проявлению человечности, что на его собственную долю этих проявлений выпало мало. Отчасти в этом виновата его непрерывная, титаническая работа, отчасти — его любовь к абстрактному человечеству и раздражение по поводу конкретных людей. Политическая же его позиция в 1917 году настолько расходилась с другими точками зрения, что он не мог выбрать себе ни одной подходящей трибуны и вынужден был создать ее сам. Так появилась газета «Новая жизнь», первый номер которой вышел 1 мая 1917 года и об источниках финансирования которой сам Горький рассказывал так:
««Новая Жизнь» организована мною, на деньги, взятые заимообразно у Э. К. Груббе, в количестве 275 тысяч, из которых 50 тысяч уже уплачены кредитору, остальную сумму я мог бы уплатить давно уже, если бы знал, где живет Э. К. Груббе.
Кроме этих денег, в газету вложена часть гонорара, полученного мною с «Нивы» за издание моих книг. Все эти деньги переданы мною А. Н. Тихонову, фактическому издателю «Новой Жизни».
В займе, сделанном мною на организацию газеты, я не вижу ничего позорящего ее и считаю обвинения ее в продажности — полемической подлостью.
Но, к сведению вашему, я скажу, что за время с 901-го по 917-й год через мои руки прошли сотни тысяч рублей на дело российской социал-демократической партии, из них мой личный заработок исчисляется десятками тысяч, а все остальное черпалось из карманов «буржуазии». «Искра» издавалась на деньги Саввы Морозова, который, конечно, не в долг давал, а — жертвовал. Я мог бы назвать добрый десяток почтенных людей — «буржуев», — которые материально помогали росту с.-д. партии. Это прекрасно знает В. И. Ленин и другие старые работники партии.
В деле «Новой Жизни» — «пожертвования» нет, а есть только мой заем. Ваши клеветнические и грязные выходки против «Новой Жизни» позорят не ее, а только вас».
Упомянутый здесь Эрнест Карлович Груббе — известный столичный банкир, совладелец банка «Груббе и Небо». Оба — и Груббе, и Небо — эмигрировали еще до Октябрьского переворота.
Оправдываться Горькому пришлось потому, что уже в октябре 1917 года его недавние друзья, большевики, принялись упрекать его, что он играет на руку врагам рабочего класса и делает это явно не бескорыстно. Впрочем, в его жизни таких «полемических подлостей» было более чем достаточно, он, кажется, уж и реагировать на них перестал, — но тут не мог не укусить в ответ: сами-то вы на чьи деньги издавали вашу «Искру»?