— В кузницу вот иду... Белка подкову потеряла...
Привычным взмахом поправил уздечку, глянул на Митю из-под козырька.
— Хошь, вместе пойдем?
Митя сразу согласился, но никак не мог отделаться от тайного своего стыда перед Федором и перед всем светом. И еще — от сейчас только зародившегося, стеснительного противоречия между взрослым к нему обращением друга, принимавшим его за ровню, и настоящим, совсем еще детским своим положением. Ему было не по себе, словно обманывает в чем-то Федора, выдает себя не за того...
Они пошли через луговину, мимо болотца, пряно дышавшего купырями и теплой осокой, через густые кусты, сквозь нависшие ветки ветел, на колхозный двор.
И так смятенно, смутно в душе, что Митя пожалел о своем согласии идти вместе. Он казался себе никчемным, мелким, грязным. И собственная походка, и тело вызывали боязнь чужого взгляда, хотелось остаться одному... И завидно было, как просто и уверенно держится Федор, как идет, не разбирая луж, как по-хозяйски покрикивает на лошадь.
Из кузницы кисло пахнуло углем, окалиной, деготьком... Кузнец, дядя Иван, стоял к ним спиной, раздувая горн. Был он глуховат и голосов, скорей всего, не расслышал и не обернулся.
И тут Федора кликнули из конторы — что-то там о бричке и поездке на Марьины Хутора... Надо же — не успели поздороваться с кузнецом, а он уходит и Митя остается один... Федор захлестнул уздечку за коновязь и наказал Мите подождать.
Тот совсем растерялся... Войти? Незачем. Стоять на пороге? Глупо, если нет дела... Всего лучше, пожалуй, улизнуть куда-нибудь за болото, к речке, лечь в лозниках, слушать, как трещат крыльями стрекозы, отдохнуть от этого напряженья, от необходимости что-то судорожно придумывать, что-то говорить кузнецу... Федор не заметит — он занят работой, да если и заметит — забудется.
И когда Митя уже поворачивался, чтоб уйти, кузнец выхватил из горна белый, стреляющий искрами прут, бросил на наковальню и крикнул:
— Бей!
Крикнул повелительно, словно Митя всегда работал в кузнице...
— Бей, туды твою!.. Стынет ведь, не видишь?!
Дядя Иван кивнул на молот, стоявший рядом с наковальней.
Не дотронувшись еще, Митя прикинул, как он тяжел и сможет ли поднять его над головой... От страха, что не сможет, вспотели ладони и лоб. Но противиться приказу было невозможно.
Метнулся к молоту, с ужасом схватил, с ужасом почувствовал, что поднял над головой, что поднял... Почему-то именно это вызвало ужас.
Кузнец не смотрел больше на него. Легким молоточком ударил по концу прута, и Митя невозможным каким-то чувством тотчас понял, что это знак — куда бить. Молот медленно, как показалось Мите, сам проплыл в воздухе и ударил... Брызнули белые звездочки.
Молоточек дяди Ивана в это мгновенье отбивал быструю, нетерпеливую дробь по наковальне. Едва Митя, совсем уж ничего не соображая, опять поднял молот, кузнец ударил молоточком по пруту, и Митя тотчас опустил туда свою тяжесть, свой груз...
Он с ужасом ждал, что кузнец обругает его, уличит в неумелости, выгонит вон, потрясая испорченной поковкой. Но дядя Иван был спокоен и, казалось, забыл про Митю — лишь постукивал молоточком по железу.
Митя бил и бил, удивляясь, что смятение и ужас отступают, что молот, хоть и тяжело, и неумело, но возносится над головой и бьет, куда надо.
А когда он различил, как прут под его ударами сминается, обращаясь в полосу красного с синей окалиной железа, страх, ужас и неуверенность сами собой ослабли, отдалились, и в грудь влилось уверенное спокойствие. И вот уж руки слушаются, и глаза точно видят, куда бить, и ноги находят свое место, тверже встают на земляной пол, и размах молота все круглей, проще, налаженней...
С незнакомой радостью прислушивался он, как мышцы наливаются упругой усталостью. Не той, какая приходит за партой после неподвижного сидения, — невиданной усталостью, прибавляющей сил и уверенности...
Память об этой поразившей его освежающей усталости, о радости тела, принявшего напряженное движение труда, осталась у Мити навсегда. Он вспоминал эти минуты через десятки лет, и всякий раз спина сама распрямлялась, руки хотели тяжести, и мысли делались уверенней, чище и ярче... Иногда, засидевшись на Ученом совете, Дмитрий Сергеевич с неизбывной телесной тоской думал, как хорошо бы встать к наковальне, расправить суставы, мышцы, чтоб все задышало, задвигалось... При случае он не без гордости говаривал в кругу коллег, что ему «приходилось работать молотобойцем». Он понимал, конечно, фальшь своих слов, но радость воспоминанья была так отрадна, что искупала невольную ложь. И в зале заседания чудился ему вдруг березовый дымок, запах окалины, глухой удар молота о горячий металл... Но это было позже, много позже. Тогда, в кузнице, Митя и не представлял себе своей последующей жизни...
Он бил до тех пор, пока дядя Иван не бросил молоток, чтоб нести поковку к горну. Митя остановился и осматривался. Он впервые почувствовал себя не чужаком и соглядатаем. Отяжелевшие руки и плечи позволяли ему спокойно следить, отдыхая, как дядя Иван раздувает горн, как взлетает над углями прозрачное пламя и остывшая поковка вбирает светлый жар. И он подумал, что ведь не хуже он Федора. И сделалось весело, хорошо, и брало нетерпенье скорей опять поднять молот.
И Митя снова бил, наслаждаясь правильным чередованием взмахов, звоном тонкого молоточка, грубоватой добротой кузнеца, который все время поглядывал краем глаза...
Когда покончили с полосой, дядя Иван нагнулся к ящику, долго гремел железом и достал подкову. Тогда Митя вспомнил, зачем пришел сюда, обернулся, увидел Федора, стоящего в дверях... И тот показался ему близким, как тогда, на крыльце, ничто не разделяло их в этот миг.
И Федор, улыбаясь Мите, подошел к кузнецу и крикнул ему в ухо:
— Какого я тебе подмастерья-то привел! Подойдет?
— А то! — громко сказал кузнец. — Чей малый-то?
Федор назвал фамилию Митина деда.
— Подойдет, подойдет! — закивал кузнец и тут же добавил: — Если сам пойдет. А не пойдет, дак не подойдет. — И отвернулся к горну.
— Валяй в кузнецы! — с придыхом, волнуясь, предложил Федор и надвинул кепку на глаза.
И мелькнула мысль, показавшаяся невозможно смелой: проработать в кузнице лето, быть вместе с Федором, опять накрепко сдружиться... Сейчас, когда лицо, руки и плечи полнились веселым огнем, все казалось достижимым.
Но надо быстро, тотчас сказать о своем решении... О своем решении... Митя никогда сам не принимал серьезных решений. У него не было своих решений. Он хочет работать у дяди Ивана. Да, хочет. Но сказать об этом сразу и определенно сам не может. А надо сказать сразу...
Он молчал и едва не плакал. И Федор, и кузнец поняли его нерешительность и как бы забыли о нем, занялись своим делом — завели кобылу, рассматривали копыто, примеряли новую подкову, переговаривались громко. Потом кузнец начал обрезать копыто, а Федор держал ногу.
Все это уже без Мити, без его помощи. Дядя Иван не обращался больше к нему...
И вот уж Митя бредет домой по лужам, по мокрой траве, с тоской понимая, что не может принять предложения...
Всякий раз после встречи с Федором где-то в глубине души поселялась неясная тревога за себя, за свою жизнь, долго шевелилась непонятная досада на окружающее, слишком уж спокойное и размеренное.
Митя никому не говорил об этих чувствах. Смутно, ощупью пытался разобраться в них и еще больше запутывался. Он мечтал о славе, о науке, о каких-то будущих открытиях, еще не ясно о каких. Но сердцем больно понимал, что мир мечты его туманен и бледен, что жизнь, которая вокруг, простая жизнь, уже сейчас, как всегда, широка, полнокровна и уже сейчас, сегодня может принести радость участия в ее делах, трудах и заботах.
И ему хотелось жизни такой, как у Федора, хотелось уверенности, хотелось вещей обыкновенных и необходимых, как земля и зерно. И он со страхом, почти со спазмом чувствовал, прозревал, что никогда не будет у него земли и зерна, не будет такой уверенной походки и таких крепких плечей, как у Федора...