От реки, от бездонной глади, от глуби, где зарождается лед, тянет ветер. Он оттуда, с Енисея, с Ледовитого океана.
Мы идем прочь от реки — искать пристанища на ночь. Здесь не нужна ни палатка, ни костер. Странно искать ночлег в поселке.
Светились окна, светился снег, холодно дрожали звезды. Прохожих почти не было. Иногда мы заходили в дома. Они были разные, и мы мельком видели разные занятия здешних людей.
Раз попали в библиотеку — теплую большую комнату, где на столах лежали книги, карты, бумаги, подшитые в папки, лежали полевые книжки, затертые по карманам и видевшие за сезон больше, чем иному достанется за всю жизнь.
Потом ткнулись в дом, где по стенам протянулись длинные полки, а на них расставлены образцы пород. Там и на столах громоздились куски камня, коробки и мешочки с песком, землей и какой-то пылью.
Я попал на мельницу, где камень перетирали в порошок, в лабораторию, где его жгли в вольтовой дуге и синие молнии веером брызгали от спектроскопов.
И я открыл дверь в какой-то красный полумрак. Он сочился из электрических печей. В них калились пробирки, стаканчики и реторты, рубиново мерцавшие в огненной глубине.
Я видел тигли с бледно-желтыми лепестками золота на дне, видел лотки с колючими алмазами, видел ртуть и свинец, железо и бокситы.
Все, что скрывала земля, по которой мы прошли, здесь открывалось и зацветало, становилось видным для глаза, ощутимым для руки, звонким для слуха.
Здесь шла жатва. По крупицам и зернышкам, по пылинкам люди определяли великие залежи, открывали незнаемые месторождения, отыскивали будущие пути.
17
В рассветной серости виден лишь борт баржи и наш катер, притулившийся около. Лед поскрипывает и позванивает по железу. Тоще и смутно рисуются суда в затоне, блекло проступает поселок на берегу. Ивашкин, Григорий и Костя-катерист уже сидят в катере. Костя греет мотор. Вой двигателя резкий и режущий в этой сырой и холодной туманности. Ждем какого-то бухгалтера, попутчика.
Сейчас начнется последний в этом сезоне рейс по Ангаре. Последний. Прощай, Ангара! Прощай, Подкаменная! Там такое же льдистое и серое утро. И звенит о камни и шепчет о чем-то своем такая же шуга... Вера черпает ведром воду. Я слышу звук жести о лед... Мне больно от уходящего времени, от его невидимых частичек, пропадающих в невидимой реке, уносящей встречи и расставанья. Это, наверно, та река, о которой говорил старик, когда я спасся от тайги, древняя река тунгусов, с людьми, живущими на ее берегах от начала до конца своих дней. Река времени, звенящая о борт острыми льдинками своих мгновений.
Я оглянулся и увидел бухгалтера. Он шел с женой и нес чемодан. Он проскрипел унтами по палубе баржи, громко поцеловал жену и стал спускаться в катер. Женщина всхлипнула и заголосила на весь берег. Она кричала пронзительно, как чайка, высоким ломким голосом. Она причитала, что мы не доедем, она вопила, что нас затрет шугой на пороге.
Только два звука были во всем мире — ее голос и вой мотора. Да потом еще Григорий крикнул ей:
— Не каркай, туды тебя!
А я завидовал бухгалтеру. Я видел Веру на высоком берегу, на осеннем небе в тот последний день.
Баржа стала крениться и отходить. Фигурка женщины уменьшалась, и скоро ее смыло туманом, точно и не было ничего. Только шепталась и звенела шуга и выл мотор.
Бухгалтер, крепкий малый с желтым от конторской работы лицом, сидел молча. Григорий устроился на сиденье в кабине рядом с Костей. Ивашкин стоял на узком бортике и смотрел вперед.
Это длилось бесконечно. Иногда мы сходили по одному вниз, протискиваясь между бортом и пульсирующим мотором, — погреться. Иногда доставали еду и ели.
Но все время была шуга и мутная равнина реки.
Раз, когда мы сидели, не глядя на воду, Костя пустил двигатель на малые обороты, оставил руль и вылез к нам.
— Порог, — сказал он.
Ивашкин, доставший сигарету для себя, сунул ее в губы Косте.
Здесь совсем не было чистой воды. Сплошная ледяная каша кипела по всей реке. Рядом, у борта, посредине течения с треском проталкивался через камни колючий, вздувшийся рукав. Катер сидел на этом рукаве и ехал, как на змее. Мы были беспомощны: никакой мотор не справился бы с этой силой, ломящейся через камни, никакой винт, никакой руль не свернул бы эту колючую холодную мешанину.
— Да тут еще эта ворона каркала, туды ее... — выругался Григорий и зло посмотрел на бухгалтера.
Ивашкин молча стоял на носу и смотрел на реку.
Катер подпирало снизу, переваливало с борта на борт. Словно змея, к спине которой мы прилипли, хотела освободиться от ноши.
— Тут и воды совсем нет, по сухому льду идем, — сказал Григорий.
— Только б бортом не повернуло, — пробормотал Костя и достал багры.
Бухгалтер курил, опершись подбородком на руку.
Ивашкин молчал. Хищно и непокорно был выбит на ледяных просторах его профиль. Он расставил ноги в потрепанных сапогах, словно хотел шагнуть на лед и стремительно пойти, раздвигая плечом волокна тумана...
И все-таки мы пробились.
Вот наша база на высоком берегу Енисея. Мы поднимаемся по обледенелым ступенькам лестницы, вытянутой вверх по обрыву. Там, внизу, в протоке, между берегом и островом серой букашкой виднеется катер.
Мы лезем все выше и гремим сапогами, и звуки звонко падают на реку.
Мы входим в калитку и идем к конторе. Я оглядываюсь, и мне кажется, что калитка открывается в бездну. За ней уплывающий пласт зари и синий берег Енисея, и весь наш путь, невидимо прочеркнутый по реке и земле.