— Кушайте, ребята, пока свежие! Потом пересолится — заржавеет. Тут много еще — всем хватит! Я вот перемет приспособлю. Знаешь, на перемет сколь можно брать? У‑у‑у, брат, за вечер — мешок рыбы, не меньше! Не веришь? На спор!
Спорить не стали, ушли по излюбленной своей дорожке. Оба устали за день — плечи и спина отяжелели, и тянуло в сон. Но шли, пересиливая усталость, и в этом было какое-то особое удовольствие — оттянуть время отдыха.
Прогремели сапогами по мосткам, ступили на сырой, перетолченный с грязью мох, пошли к реке, гудевшей под скалами.
Алексей рассказал Петру о встрече с Зиной и обо всем, что было. Сбивчиво, запинаясь рассказал. И только о будущем не сказал. Мысль о будущем не укладывалась в голове. Он приучил себя не думать о Зине и поэтому никак не мог еще принять ее слов. Но слова ее жили и непонятным образом наполняли грудь, вытесняя стеклянный слиток, который там, казалось, прочно отлился и улегся.
Это тревожило, выбивало из привычного хода жизни, и Алексей не находил, как обо всем сказать Петру. И наверное, поэтому слова его были тусклы, незначащи, и Петр ничего на них не ответил, лишь кивал, вспоминая то зимнее... Ту женщину на белом снегу, когда таскали ящики и было ни до чего... И с чем-то прощались, и не скоро еще до Большой земли, до обжитых мест... Это прошло, но осталось: одинокая лыжня... И еще — там, на скалах, ее контур с планшетом на ярком небе...
И Алексею стало обидно, что он так равнодушно ко всему этому отнесся. И самое чувство обиды еще раз подтверждало, что слова Зины задели глубоко и он уже стоит перед гранью будущего, которое казалось далеким и неопределенным, а сегодня сразу проступило ясно и четко.
И он, будто проснувшись, по-новому услышал грохот реки, увидел плиты и кубы скал, черные лиственницы на том берегу и палатку, мутневшуюся среди зарослей — там, где вскоре предстояло ставить дома...
7
Кочевье с геологами по Ангаре, вживание в непривычную для жителя средней полосы ширь и дичь... В этом просторе встречи с людьми кажутся иногда невозможными — знаешь: здесь мы работаем и кроме нас тут никого. А если уж встретишь, запомнишь навсегда. Вот фигура изыскателя, выдравшегося из таежной чащобы. Лошадь, вьючные ящики по бокам; в седле человек, заросший дремучей бородой, из-под ветхого капюшона — одни глаза; рваный ватник с прогоревшей полой, почти истлевшие сапоги; рукоять ножа за голенищем, на груди карабин. Незнакомец с удивлением и детской, себе неверящей радостью смотрит на нас, а мы и с сочувствием, и с каким-то невыразимым чувством вины оттого, что сами живем в комфорте — и катер у нас, и палатки, и даже раскладушки (сибаритство почти невообразимое!). Он спешивается. Приглашаем к костру. Он давно в тайге, впервые вышел к реке — хлеб кончился, послали из отряда, выбрался вот, хоть на людей посмотреть...
Просыпалось пасмурное ангарское утро. Мой хороший товарищ опытный геолог Владимир Тер-Агапов нагибается, откалывает кусочек породы от черных острых «щеток», торчащих по урезу воды, протягивает мне. Тяжелый осколок отливает серебристым блеском — почти чистый металл. Месторождение уже известное, но все ж очень приятно взять в руки образец и представить радость первооткрывателя.
Все запоминается, откладывается в памяти. Потом, когда-нибудь (а может, и никогда...) расскажу об удаче, о человеке, совершившем замечательное...
СКВОЗНЯКОВЫЕ ГЛАЗА
А все-таки нравится мне эта растрепанная, взбаламученная непогода. Третью ночь палатка гремит, как бычий пузырь с горохом; ломятся в нее ветер и дождь, шипят над ней промокшие березы, но сильней всех неистовствует Ангара: морским накатом гудят волны и разбиваются у самого входа, иной раз кажется спросонья, что они уже подмыли колышки растяжек и ветер заваливает наше брезентовое жилище; приоткроешь край, выглянешь в ночную муть, и видна лишь пена у берега да белые гребешки на черной воде. А ветер старается затолкнуть в щель побольше крутых мохнатых комьев, сплетенных из запахов реки, леса и мокрого песка.
Застегиваю спальный мешок и, засыпая, слышу, как пугливо шарит в брезенте ветер, как торопливо, точно из двустволки, всаживает по тенту шквальный дождь, а потом робко и одиноко скребутся капли, сбитые с вершин берез.
Эти ночи и дни на пустынном берегу полны суматошных событий.
Только заснул — стук по палатке.
— Вставай, ребята!
Впрыгиваем в сапоги на голу ногу, выскакиваем прямо в пену прибоя.
Сашка забрел в воду и машет руками. Эге, вот в чем дело! Река подмыла кол, к которому за цепь был причален катер. Теперь его черную тушу медленно относит от берета и тянет по течению. В катере спит моторист Володя.
Сашка шарит в холодной воде, хочет поймать конец цепи. Мы толчемся рядом и не придумаем, что ж делать.
Из палатки выходит начальница отряда Елена Егорова, она в мохнатом халате и огромных резиновых сапогах.
— Володя, проснись! — по-домашнему зовет она.
Катер покачивается, кивает нам, прощается.
— Да кричите же! — оборачивается Елена Егоровна.
— Володя, проснись! — орем мы хриплым хором, и нам делается так смешно, что только согнуться пополам и беззвучно зайтись в смехе. Мы хохочем, приплясываем, дрыгая ногами и едва не падая на мокрое сучье и водоросли, нанесенные рекой.
Елена Егоровна успокаивает нас и уговаривает кричать.
Наконец, Сашка приходит в себя. Он берет камень и бросает в катер, раздается дребезжанье, как из пустой бензиновой бочки. За ним и мы принимаемся кидать камни в размытое пятно на ночной воде.
Налетает шквальный дождь, за его сеткой катер едва мутнеется.
Сашка снимает сапоги и говорит:
— Кто со мной?
Я тоже снимаю сапоги и сдираю майку. Мы входим в воду. Холодная, черт! Волны достают до колен и шипят.
И тут слепящий свет едва не сбивает нас с ног. Мы как очумелые стоим по пояс в воде. Наконец-то проснулся Володя! Завыл мотор, катер подошел к берегу. Мы подвязали к цепи веревку и захлестнули за ствол березы.
К утру ветер стих, начался упорный бесконечный дождь. Казалось, он шел всегда и никогда не кончится. Так и будут прижиматься к воде облака, и тягучий шелест не перестанет исходить от желтеющей тайги.
Смутно позванивала каплями рябая река. Ее размывало в тумане, стирало, как с доски рисунок мелом.
В негнущихся от сырости плащах, в два топора мы обрубали сучья с поваленной березы. Мокрые щепки летели в сырую траву. С мокрого железа соскальзывали мутные капли. Мокрые листья липли к рукам. От мокрого воздуха першило в горле. И даже дым у затлевшего костра был мокрым и тяжелым, он расползался понизу и смешивался с осенней мутью.
Над костром на высоких шестах растянули тент, чтоб уберечь робкий огонь и хоть как-то укрыться самим.
Из-за треска сырых сучьев я не сразу разобрал перестук мотора на реке. Лодка шла, наверное, у самого берега. Дождь и кусты глушили звук. Кого ж это понесло в такую погоду? Кому это мало воды сверху, и он забрался в нее по пояс?
Мы встали к костру спиной, ожидая, когда покажется лодка. Долго барахталась она в дождевой тине, путалась в тумане и вдруг неожиданно четко обрисовалась неподалеку.
За рулем сидел парень в розовом берете и телогрейке. Дима Сухов... Да, Димка Сухов! Этот розовый берет на другом показался бы нелепым, а у Димы он был тем, что надо: ловко и небрежно заломлен на ухо. Поднят воротник телогрейки. Плечо выставлено вперед. Погасшая сигарета в губах. Он так ловко сидит, что кажется, будто нет дождя и всей этой слякоти, есть лобовой ветер и солнце и створный знак вдали, по которому он ведет лодку. Дима всегда был таким.
Спиной к нам сидит второй человек, его я и не заметил сразу; не увидел и того, что лодка перегружена и зарывается носом. Тяжелый груз укрыт намокшим брезентом.