Сидорин и Саша блюдечки оставили на столе и чай тянули, словно пиво у ларька, таская варенье через всю рубку. А Иван Петрович положил немного на край блюдца и черпал кончиком ложечки. Ну что, кажется, за важность — чай пить, а тоже надо уметь. И разница эта не ускользнула от Гали, и она старалась не смотреть на мужа и Сидорина. Одного Пашина видела и разговаривала только с ним.
Просто как во сне этот чай... Встретился же такой человек. Галя посматривала на Ивана Петровича, и странное чувство ее наполняло. Она себя так чувствовала, словно многие эти месяцы все бежала, спешила, гналась, и дни мелькали, ноги-руки гудели, в голове крутилось колесо, и уже привыклась такая жизнь, и казалось, так будет всегда... И вот круговерть остановилась, и Галя сидит за праздничным тихим столом. На плечах — новая шерстяная кофта, а не застиранный, опостылевитий, но привычный, как собственная кожа, халат. Приятно в лаковых туфлях (ноги давно отвыкли от строгости хорошей обуви в разболтанных и разбитых как блин шлепанцах). И чулки крепко охватывают икры, и юбка стягивает бедра. И эта непривычность одежды настраивает на необычный тон.
Галя впервые за многие месяцы распрямилась, откинула голову, огляделась вокруг, с высоты сегодняшнего спокойствия и тишины посмотрела на себя, на мужа, на странное, хоть и родное уже плавучее их жилье, на дочку, спящую в железных недрах баржи... Она как птица, отпущенная из клетки, никак не могла охватить простор и осознать возможность лететь, куда хочешь...
И вот взлетела. Взлетом для нее была мысль, осенившая ее сейчас зрелой и глубокой силой, простая мысль о том, что девочка здорова и подрастает. И это было главным. Галя поняла, только вот, сию минуту поняла, что нескончаемая работа и неотрывность от девочки наградили ее тем, что дочка выросла. И очевидная эта истина, открывшаяся ей, поразила и обрадовала ее. Затем Галя осознала вдруг, что сейчас, сию минуту, нужно разобраться еще в чем-то важном, иначе потом опять будет некогда, опять завертится каждодневное колесо. Что же важное? Что еще может быть важным?..
Саша! Вот что. Вымытый пол в рубке, скатерть на аккуратно накрытом столике... И память потащила чередой, как лента транспортера, когда разгружают трюм: ящик сгущенки, бидон сливок, рыбу, картошку, чурки, напиленные для печки... Он же заботится о ней и о дочери. Конечно же заботится! Без него ничего бы не было в их плавучем доме. Он болтун, конечно, и выпить любит, и погулять, но семью не забывает, и никогда не сказал Гале ни одного грубого слова. И еще она вспомнила недавние объятия, и всем телом поняла, что только от него приходила к ней полная радость. В памяти мелькнули давние, полустершиеся и более яркие лица мужчин, которых она знала, и ни один из них никогда не мог дать ей того, что желалось. Только Саша сразу захватил ее. Она оглядывалась со своей высоты и, кроме него, никого не видела вокруг. Она нарочно припомнила того, лысоватого, которому недоставало одного птичьего молока. С ним был бы полный достаток и городской покой. Но у него не только птичьего молока не было... И Галя без малейшего сожаления откинула его и перенеслась обратно на баржу.
Вот эти-то две мысли — о дочери и о муже — поднялись в душе, и мгновенья, когда они появились и засветились, показались Гале необычайно важными и сладостно-долгими.
Она очнулась, поймав себя на том, что перелила чай в чью-то чашку и он уже почти заполнил блюдечко — вот-вот выльется на скатерть... Кому ж она так полно?.. Галя огляделась... Да это ж ее чашка! Она засмеялась над собой, услышала свой смех и подумала, что давно так не смеялась, и обрадовалась своему смеху, и увидела, что Иван Петрович улыбается, а Саша просто светится, и даже Сидорин, хоть не без кисловатости, тоже разделяет прилив хорошего настроения.
3
Издавна завидовал речникам. Не тем, что на белоснежных пароходах, а тем, что на баржах. Сядешь на обрыв и смотришь, как медленно тащится по Оке «воз» белян и гусян с запряженным в него мазутным буксиром. Вдоль борта висит белье, мать на корме стирает, рядом — бесштанные детишки, — все буднично, просто, как в избе или во дворе. Но вокруг — простор реки, высокие облака, луговые дали, теплый ветер, пропитанный запахами водорослей и рыбы. И от всего этого простая стирка приобретает таинственность некоего вселенского действа. Не хочешь верить, что там все, как дома — там все иначе, удивительней, выше и чище. И хотелось пройтись с ними по реке — хоть немножко, пожить в этой бродячей и такой оседлой семье, кочующей вместе с домом средь синих далей.
Не скоро желание осуществилось. Миновало, пожалуй, лет двадцать... Занимая в одном учреждении неплохую должность, я начал постепенно замечать, что становлюсь чем-то вроде заводного паровозика: повернут ключик, и он бежит по круговому пути от будочки до станции...
Дорога от дома до учреждения, и дела внутри учреждения, и путь от учреждения домой настолько примелькались, что стало возможным все совершать с закрытыми глазами — круг повторялся за кругом, год за годом, мир исчез...
И тогда вспомнилась река, баржи, луговой простор, чья-то жизнь и работа в речном раздолье. И рука, прорывая привычный круг, сама потянулась написать заявление об уходе и заявление о приеме в отряд инженерно-геологической съемки, отправлявшийся на Ангару...
И стою уже на высоком берегу Енисея, и внизу — баржа-самоходка. Наша баржа! Мы грузим ящики, мешки, рюкзаки, устраиваемся на крыше рубки, последний взмах руки: прощай, база! Минуем кусок широчайшего Енисея, у поселка Стрелка входим в устье Ангары, поднимаемся вверх через пороги и шиверы. Жизнь на барже и впрямь оказалась необычайной и самые прозаичные житейские дела, вроде стирки, сна и обеда, среди простора на фоне синих скал и тайги обретали какой-то иной, глубокий смысл.
После того сезона захотелось получше увидеть Енисей, и удалось пройти его с рефрижератором до Дудинки и назад до Красноярска. Потом Лена, потом Иртыш и Обь... Светлые ночи в рубках, жаркие дни на палубе, снег по берегам в июле, незаходящее солнце, рассказы капитанов о причудах реки, легенды о речных радетелях и оратаях, судьбы, в каждой из которых — золотая крупица (не приходилось встречать на реке человека неинтересного, скучного, пресного) — все вбиралось, запоминалось, откладывалось. И одним из первых отстоялся рассказ о человеке робком и незаметном, но по-своему сильном, увиденном в рейсе по Енисею.
ДВЕ СИГАРЕТЫ
Как подошли к Полярному кругу, сразу похолодало. По стеклу иллюминатора поползли капли, и тысячу раз повторялся в них затянутый мутью Енисей, черные волны и блеклая зелень плоского берега. Ольга Кузьминична мельком взглянула на реку, зевнула и поежилась под платком; она мерзла и поэтому почти целый день провела в каюте на койке, укрывшись одеялом, но сейчас поднялась, чтоб посмотреть Курейку — поселок на левом берегу.
Не видно. Значит, прошли. Да, прошли — повариха Маша стучит в дверь:
— Обедать идите! Бесплатный нынче обед! Обедать!
В Заполярье команде прибавляют к зарплате на еду. Выходит, прошли Курейку... И чего вспомнилась Курейка? Старость, что ль, подошла?..
Ольга Кузьминична не любила воспоминаний, потому что они были такими же холодными и мутными, как сегодняшняя погода, от них становилось зябко.
А ведь тогда в Курейке был солнечный день. И Енисей был синий. Но еще синей глаза у Павла Петровича, синей и резче. Страшно и захватисто было смотреть на него. Как мигом вскинул он бак, обросший едким пламенем бензина, и швырнул за борт! И все были спасены. Только правая рука Павла Петровича вспыхнула, и он взмахнул ею, как крылом, и огненные перья падали в воду. Только в воду — ни одна искра не угодила в катер, где стояла бочка с бензином и сидели люди.