Данциг сидел у себя в кабинете, посреди разбросанных вещей, пустых чашек, разгрома. Казалось, вокруг полно летучих мышей, разбитого стекла, прочих театральных атрибутов помешательства; с другой стороны, кабинет казался просто грязной комнатой, комнатой, в которой когда-то появилась на свет книга, а теперь царил беспорядок.
Он сидел с безучастным видом. Он слышал, слышал медленный ток времени, безвозвратно уходящего прочь. Это было странно. Мир, как всем прекрасно известно, состоит из атомов, даже из еще более мелких частиц; что же тогда представляет собой то, что мы зовем временем, если не прохождение одной частицы за другой в процессе трансформации в иное измерение?
Бред, разумеется. И все же в последнее время он находил прибежище в бредовых, сумасшедших, запутанных, извращенных, безнадежно банальных, дурацких идеях этого мира. К примеру, его крайне занимал Бермудский треугольник, равно как и теория палеоконтакта. Возможно ли, что это инопланетяне, посещавшие Землю в добиблейские времена, дали толчок к развитию того зловещего явления, которое мы именуем цивилизацией? Возможно ли, чтобы в его, Данцига, теперешнем бедственном положении угадывалась рука инопланетян, тень Марса? Неужели за всем этим стоят обитатели Луны?
Или вот снежный человек. Загадочное существо, недостающее звено эволюции; его даже запечатлели на пленке. Оно до странности походило на человека в костюме обезьяны – но все равно! Это была четкая система убеждений, способ логической организации данных. Чего у самого Данцига сейчас не имелось, и он не намерен был судить методы других людей в этой области.
Были и другие темы: летающие тарелки, френология, розенкрейцерство, мормонство, сайентологя, нудизм. Во все эти безукоризненно стройные системы убеждений не вписывалась всего одна крошечная деталь, которая, как ошибка всего в один градус в показаниях компаса, уводила их последователей в сторону, завлекала во владения безумия. Но утешительные! Полные вечной любви! Предлагающие спасение!
"Для меня нет спасения", – подумалось Данцигу.
"Я хочу сказать, что... А что я хочу сказать?"
Он огляделся вокруг себя. Повсюду громоздились друг на друге папки.
Ему нужен способ организовать этот хаос. Пусть безумная, пусть розенкрейцерская, пусть причудливая, но ему нужна единая теория, в свете которой идею можно рассмотреть, проверить и, если она окажется неверной, отбросить.
Ему нужна наука.
А то, что у него есть, – безумие.
Это помещение наводило на него ужас. Оно было воплощением все того же принципа энтропии: торжества случайности, беспорядка, высвобождения энергии, не имеющего никаких осмысленных целей, кроме разрушения.
Вон там, в жутком отдельном углу, хранился архив по Бангладеш, ворох машинописных страниц, пропахших голодом и предательством (ему вспомнились фотографии пакистанских интеллигентов, которых подростки до смерти забили штыками в угоду западным репортерам).
Или вон те залежи, состоящие по большей части из расплывчатых документов, небогатые материалы Госдепа, в беспорядке перемешанные с документами ЦРУ, добавленными для объема, под заголовком "Китай". Он помнил Чжоу[42] в огромном зале; вот любопытно: переломный миг в истории западной и восточной цивилизаций, первая за два миллиона лет существования человечества встреча двух культур на равных – и все, что осталось от этого в его памяти после того, как он почти десяток лет где только не говорил и не писал об этой поездке, – жуткие китайские туалеты, нужники, выгребные ямы, сточные канавы, кишащие первобытными инфекциями.
А вот тут, в более аккуратной и куда менее объемистой стопке – наглядное свидетельство того, что история пощадила хорошенькие нарядные здания и живописные горные пейзажи – "Западная Европа".
Потом "Африка", неразвитая, несколько жалких бумажек.
Затем пухлая и растрепанная кипа под заголовком "Юго-Восточная Азия", где на несколько долгих и горьких лет история остановилась.
И наконец, – у него не хватало духу взяться за нее – "Ближний Восток". Все эти маленькие государства, горячие, буйные, богатые, бесшабашные маленькие страны, ужас изгнания и предательства, стальная воля, экзотические обычаи.
Кому под силу разобраться во всем этом? Ни одному человеку. Даже наделенному таким выдающимся интеллектом и честолюбием, как Данциг.
Он развернулся (в своем махровом халате и босиком, вытянув перед собой изборожденные венами плоскостопные ноги с желтоватыми пальцами) и взглянул на бумаги.
"Ближний Восток". Этот раздел занимал полкабинета. Как-то раз, во время одного из приступов апатии, он начал было делить свой огромный архив на более мелкие кучки: "Иран", "Ирак", "Саудовская Аравия", кошмарная, кошмарная маленькая "Палестина" и раздутый "Израиль". Одна кипа бумаг за другой: рабочие доклады, отчеты, каталоги, торговые реестры, экономические сводки, отчеты разведки, снимки, сделанные со спутника, компьютерные распечатки, обзоры, черновые заметки, бюллетени разнообразных научно-исследовательских институтов – хлам, макулатура, фактическая протоплазма истории. И все это были документы наивысшего уровня секретности, святая святых.
В подвале у него хранилось еще тонны полторы нерассортированных документов, и на складе в Кенсингтоне тоже – газетные вырезки, приглашения в посольства, сопроводительные записки. Ни одному человеку было не под силу освоить все эти залежи со всеми их сложностями, всеми странными тонкостями.
И где-то среди этих бумаг, в одной папке или в сотне из них, лежал ответ на вопрос: кто пытается убить его? И почему. Неудивительно, что он сходит с ума. А кто бы на его месте не сошел? "Просто чудо, что я не спятил раньше. Неудивительно, что я ищу утешения в безумных идеях, восхищаясь причудливыми коридорами, по которым человеческий разум способен тащить громоздкие трупы".
Данциг разглядывал кипы папок, наконец-то ощутив свой собственный кислый запах. Он чувствовал себя как какой-нибудь герой Борхеса, заблудившийся в бумажном лабиринте, где кто-то приказал времени остановиться. Нет, правда – он угодил в ситуацию, которую могло породить лишь воображение слепого гения библиотекаря из Аргентины. И все же ему негде больше было находиться. Он не мог покинуть лабиринт. Если он выберется оттуда, его убьют.