Литмир - Электронная Библиотека

Они хотели проверить, все ли у ребят стерто, до конца. Или все-таки они попали под действие внушения? Может, какая уловка. Ведь, если воспоминания есть, мне для этого достаточно радужки глаз объекта и некоторое время сосредоточения на себе. Поэтому, я так не люблю свой дар. Ненавижу так сильно, что с годами превратилась в затворницу. С нашими спецслужбами, тюрьмами, архивами и лабораториями стать такой легко.

Первым был Вася. Я помнила его, не слишком отчетливо. Лишь образ. Мелкий по фигуре, блондинчик с голубыми глазами, часто играл на задней парте в фигурки животных. Учителя по-разному относились. Кто-то мешал, кто-то не трогал. Учился он средне и внимание не привлекал. Вот так посмотришь и не поверишь, что волк.

Обычно волки, здоровые мужики. Имеют большие лица, носы вытянутые. Фигуры, в значительной степени мощные, и быстрый темп движений. У них редко наблюдаются робкие или спокойные повадки. Силы много, и это вызывает в их телах перенапряжение. Спокойный волк, мертвый волк.

Василий же, как подросток-сигнальщик, субтильный, будто в выводке последним родился. Его привели в комнату для сеанса. Сказали, нужно проверить еще раз. Видео и звуковой контроль работали, по инструкции. За дверьми охрана.

— Что от меня требуется? — спросил совершенно без нервов.

— Смотрите мне в глаза, — попросила я, сосредоточенно вглядываясь в его синюю радужку. Она у него такая с края, а к зрачку становится серой. — Не отводи взгляда. Хорошо?

Одна минута. Ровно одна минута. Люди не знают, если долго смотреть человеку в глаза, элементарно смотреть, то приходит радость. Исчезает злость. Человек начинает видеть тебя. Дети обычно начинают хохотать. А я совершаю прыжок в прошлое и вижу событие чужими глазами. Есть предположение, что такой эффект на стыке двух функций телепортации и иллюзии дал лептоспироз. Воспоминание возникает в голове сами по себе, и я наблюдаю фильм.

По идеи, он должен с момента стирания памяти забыть всё. Но в действительности всё не так. Есть что-то глубже…

Пизда! О жизни наслажденье,

Пизда — вместилище утех!

Пизда — небес благословенье!

Пизде и кланяться не грех.

У женщин всех пизда — игрушка,

Мягка, просторна — хоть куда,

И, как мышиная ловушка,

Для нас открытая всегда.

Я одергиваюсь, оглядываясь в поисках тех, кто поет похабно-непотребную песню. Ищу слухом и взором множественные мужские голоса.

Вокруг меня деревня. Рубленные дома с зеленными палисадниками, с покосившимися заборчиками. Окна в кружевных окладах, горшки на завалинках. А на самой улице, столбы в земляной пыли вбитые, похожи на виселицы. На них торчат крюки, и по малодушию становится страшновато от его воспоминаний. На самом деле это детские качели, на одного. На скамьях у ворот пастила сушится. На солнце вялится. Судя по цвету яблочная, а рядом ягодная. Тут же у другого дома, погребальная колода стоит. И я вздрагиваю от ее вида. Суровые люди в этих краях живут. Хоронят мертвецов в гробах, вытесанных из целого дерева. Песенный гул весел, но голоса угрюмы, низкие, шероховатые. Я делаю опасливые шаги по улице на звучание песни и упираюсь за углом в широченный тупик. Замираю, от увиденного зрелища.

В конце длинного, размашистого и просторного двора установлено маховое колесо, вокруг которого вышагивает слепая лошадь. С колеса сведена на поставленную недалеко деревянную стойку струна, которая захватывает и вертит желобчатые, быстрые в поворотах шкивы. По шкивной бородке ходит колесная снасть и вертит железный крюк, вбитый в саму шкиву. А кругом прядильщики. Мужики обмотанные сырцовой пенькой плотно по всему телу от низа живота до самой шеи. Они то и цепляются к крюку. А те, что не ходят песни поют. Припускают с груди прядку пенькового локона и перехватив руками начинают отпускать и пятиться. И тут же начинает закручиваться веревка.

И крутиться быстро, торопливо, так что нельзя отвлекаться. У всех мужиков стеганные рукавицы или голицы, иначе обожжет быстрая грудь или руки. Я столько тросов, вантов и корабельных канатов никогда не видела. А все начинается с простой бечевки. Только теперь я замечаю, таких колес несколько и вокруг них эти молодцы пятятся спинами, следят за всем. И нет на этой улице больше ничего. Пахнет пенькой, потным, мужским духом, лошадьми, сеном. Горячий ветер, брезгуя, слизывает лениво с их тел запахи и никуда не уносит в тупике. Кружит, смешивает, путает все.

Ко мне поворачивается один. Мужик крупный, крепкой слаженности.

— Подсоби хлопец, — просит он (меня) Василия.

Веревок так много, словно лабиринт, ведь другие тоже к крюкам вбитые, на своих нитях раскручиваются и скручиваются. Сразу и не разберешься, хотя и видишь, что к каждой привязано по живому человеку, а концы других повисли на крючках виселиц. Людей, нитей по бокам и над головами столько навешено, что глаза разбегаются.

Он берется помогать, хватает веревку и пятиться назад. Сбоку какой-то лиходей, на выкрике «Да, что ж ты поперек его в рот тащишь! Разъебай с приебом!». И верно беда, понесся какой-то дурак поперек прядильни и за ним путаясь, потянулся весь веревочный стан. Запричитали в мат мужики, заохали, а лошадки махи вертят. И все пространство от прядильных колес до саней снуется и сучиться и закручивается.

Баба, что дурака спугнула, заголосила в голос, заорала не по-людски: «Убийца! Убил Ваню». Я вижу, как в моих руках (Василия) веревка к мужику задушенному ведет. Прошло несколько секунд, а все так быстро случилось. Оборвались маты, крики, больше никто не пел, не ругался. Толпа морем заволновалась, загудела. «Ох, Степан, что ж ты натворил-то!» обращаются они ко мне.

Мужика не откачать, лежит замертво, словно для него, я колоду недавно видела. А дальше Василия на руки, да на привязь, как пса. Так что его натруженной груди тяжело, больно становится, выдыхается он уныло, горько, что уже не песни петь, а только богу молиться. Баба убиваясь голосит на заднем фоне, а я очумело оцениваю их одежды, босые сбитые огрубевшие ноги, топорно скроенные лица. И вижу человека, кажется очень знакомого. Чернобрового, кучерявого, поджарого юношу, что смотрит на нас темным взглядом, наблюдает далече. Я его точно знаю, но не могу вспомнить, где именно видела. Затем удар по голове. Боль вытаскивает меня из его прошлого.

Мы снова в комнате допросов и проведения следственных мероприятий. Хлопаю глазами и смотрю на Василия. Такого в моей практике за десять лет ни разу не было. Я даже не понимаю, что увидела. Воспоминание, его прошлую жизнь? Что? Не может это быть моей фантазией.

— Как твое имя? — спрашиваю сходу, зная, что мой прыжок в его разуме не проходит незамеченным. Воспринимается, как головокружение или солнечный удар.

— Степан, — отвечает тот, пока плохо соображая.

— Ты уверен?

Он передумывает и отрицательно качает головой.

— Нет.

Я смотрю на него теперь иначе. Мне кажется, врет. Кошусь по датчикам, что идут к полиграфу.

— Кто тот человек?

Он молчит, окончательно приходит в себя, глубоко вдыхает.

— Знаешь, хорошо быть самим собой. Свободно это. Думаю, вы тут все, как собаки на привязи. Острог, он и есть острог.

Я молчу, ничего не понимаю. Выходит ему стерли память, так сильно, что он не помнит себя прежнего, но помнит прошлого. Или он с ума сошел? Его воспоминание яркое, красочное, настоящее. Я уверена, оно реальное. Я не знаю, что думать, в груди ноет тревожно, не по себе как-то. Особенно от того молодого мужчины, что смотрел недалеко от тупика. Смотрел он на Василия/Степана. Въедливо, пристально, словно знал, кто он. У самой впечатление осталось, что я его знаю. Вспомнить никак не могу.

Вторым ко мне привели Тимура. Его я помнила лучше. Лицо у него треугольное, глаза большие, улыбка, как у звезды, только хищная. В то, что он волк верится легко. Брюнет даже без памяти выглядит опасным и непредсказуемым.

— Начинай, — разрешил он, словно хозяин он, а не мы.

13
{"b":"867617","o":1}