Вдруг из тьмы прямо перед нами вынырнула небольшая лодка. Это был Токудзиро.
— Сакэ привёз! — крикнул он.
— И хорошо сделал. А то вот я рассказывала ему про братишку и расплакалась.
Пока она говорила, Токудзиро подплыл вплотную.
— Ха-ха… Я так и думал, для этого и прихватил сакэ. Вот, пей, а я буду петь! — Сам он был уже порядком пьян.
Она взяла из его рук большую чашку, налила до краёв и выпила залпом.
— Ну-ка, ещё одну. — На этот раз он налил ей сам. Она взяла и эту чашку и тоже осушила её одним глотком. От неё запахло вином.
— Ну, я буду петь, а вы слушайте.
— О нет, Току. Мне так хочется поплакать. Здесь уж никто не увидит и не услышит. Разреши выплакаться. Сил нет.
— Ну что ж, плачь, а мы с мальчуганом послушаем, — и он, рассмеявшись, посмотрел на меня.
Она уткнула лицо в колени и разрыдалась. Чтобы не очень было слышно, она старалась одерживать дыхание, и спина её конвульсивно вздрагивала. Токудзиро сразу же стал серьёзнее. Некоторое время он смотрел на вздрагивающую фигуру, затем отвёл глаза и уставился на горы. И всё время молчал. Наконец я не вытерпел:
— Току, поедем домой.
Она тут же вскинула голову:
— Прости меня, малыш. В самом деле, зачем тебе эти слёзы… Но я увидела тебя и как будто с братом встретилась. А ты — крепкий мальчик. Вот скоро вырастешь большим и будешь знаменитым, — голос её всё время прерывался, — Току, пора вам возвращаться. Поздно уже, дома будут беспокоиться. А я выплакалась, и мне вот после вчерашнего легче стало.
Она плыла вслед за нами до тех пор, пока Токудзиро не приказал ей вернуться. Тогда она перестала грести. Наша лодка стала постепенно удаляться, а она повторила мне вслед: «Не забывай меня!»
С тех пор прошло семнадцать лет, но я всё не могу забыть того удивительного вечера. До сих пор стоит перед глазами лицо этой несчастной женщины. А та печаль, которая в тот вечер в виде лёгкой дымки окутала моё сердце, с годами сжималась всё плотнее. И когда теперь я вспоминаю тот случай, то чувствую непреодолимую глубокую и какую-то гнетущую и безутешную грусть.
Токудзиро с помощью дяди стал хорошим крестьянином, теперь у него уже двое детей.
Что касается женщины, то она после этого уехала в Корею. И конечно, ни я, ни Токудзиро ничего не знаем о ней. Куда забросила её судьба? Всё ли ещё влачит она эту постылую жизнь или оставила этот мир и удалилась в страну вечного покоя?
1902
ДНЕВНИК ПЬЯНИЦЫ
1 мая (1897 г.)
Бывает, что в компании старых знакомых случайно вспоминают о тех, кого давно потеряли из виду. «Интересно, где он сейчас?» — спросит кто-нибудь.
Может быть, в эту самую минуту именно так вспомнили и обо мне, Имадзо Окава. «Кстати, что с Окава?» — говорит вдруг старый Масуя.
— Умер, наверное, — равнодушно отзывается собеседник.
— Жаль, очень жаль, — с должной скорбью в голосе замечает старик.
Спасибо, что пожалели. Впрочем, к счастью или к несчастью, человек по имени Окава жив и сейчас. Мало того, те несколько десятков лет, что он дышит на этом свете, он всегда пользовался завидным здоровьем. С вашего разрешения, ему всего тридцать два.
Вряд ли вам известно, что он стал сто двадцать третьим жителем крохотного островка Умадзима, является, как и прежде, обычным преподавателем, только теперь содержит частную школу и обучает грамоте два десятка ребятишек. В том, что вам неизвестны и эти обстоятельства моей жизни, нет ничего странного. Даже мне самому и во сне не могло присниться, что судьба занесёт меня на этот всеми забытый островок.
Если бы по пословице «Лёгок на помине» я вдруг появился среди прежних моих знакомых, у старого Масуя, вероятно, дух бы захватило от изумления. «Откуда ты взялся?» — спросил бы он наконец, опомнившись. В беседе прошёл бы час, и он снова удивился бы — на этот раз про себя: «Что с ним случилось? Так измениться за какие-то пять лет!»
Да, есть чему удивляться. Во-первых, я, который никогда прежде не вёл дневник, теперь веду. С сегодняшнего дня я взялся за кисть, решив написать обо всём, что произошло и происходит в моей жизни. Да, ваш покорный слуга не тот Окава, каким был пять лет назад.
Ах, как хорошо мне теперь! Мне по душе пришёлся и этот остров, и его обитатели. Только во Внутреннем море бывают такие острова, и когда я вспоминаю о том, что бездельникам вроде меня позволяется проводить здесь дни своей жизни, мир кажется мне страницей волшебной сказки.
Я пьян, рука дрожит, и писать трудно. Но если бы я не пил, дрожало бы сердце. «Как же ты малодушен!» Нет, я не изменился. Малодушие так и осталось главной чертой моей натуры.
Пришла моя милая О-Цую, сегодня на этом кончаю.
4 мая
В незабываемый день двадцать пятого октября я положил в ящик письменного стола сто иен, которые принёс мне старик Масуя. Тогда-то всё и началось. Каждый раз, когда я вспоминаю про этот день, у меня подступает ком к горлу, и я закрываю глаза. Раньше я старался не думать об этом, но теперь мне всё равно.
Всё, что произошло, стоит перед моими глазами.
В то время я был серьёзным, сакэ в рот не брал, был, как говорится, человеком строгих правил, прилежным и честным.
Старые педагоги любили меня, и всем был нужен Окава. Ведь в начальной школе Якумо никакие дела, вплоть до покупки метлы, не решались без Окава. Старик Масуя, через год после того, как стал директором, взял даже на себя заботы о моей женитьбе и сосватал мне О-Маса. Родился ребёнок. И жена, и ребёнок были болезненными, здоровым в семье был только я. Но дни текли своим чередом, жили мы тихо и мирно, и если не было ничего интересного в нашей жизни, то не было и неприятностей.
Но вот Японо-китайская война. Бой за боем, победа за победой. «Да здравствует армия!» Можно было подумать, что если бы не военные, то ночь не сменялась бы днём. В результате мать и сестра пошли по дурному пути.
Им стало неловко жить с нами под одной крышей, и они сняли дешёвое помещение на улице Симмати в квартале Акасака[33]. Но занимались своим делом не официально, а обычно, по-любительски. Обе стали важничать и хвастали: «Дом у нас большой, есть где развернуться. Мы всё делаем для молодёжи, но кому попало к нам хода нет».
Мне всё это очень не нравилось, и я пытался образумить их, но мать была упрямой и настойчивой, а сестра капризной и своевольной. Мать, воспитывая, баловала её, обучала даже играть на самисэне. Вот и получился прекрасный образец распутной женщины. На мои слова она не обращала внимания и только отвечала: «Это лучше, чем быть на вашем попечении». Итак, всё произошло за полгода. Начинается война, солдаты останавливаются на постой. Сначала въезжает один унтер-офицер, за ним другие, и, наконец, вино, песни, военные гимны, «да здравствует Японская империя!». Вот так мать с сестрой сбились с пути.
Плохи ли «защитники отечества», или мать с сестрой, — сейчас не об этом речь. Я передаю точные факты. Положение было таково, что у кого имелась дочь на выданье, будь то аристократическая семья или просто зажиточная, чиновничья или купеческая, — все помешались на одном: как бы заполучить жениха из военных.
Девицы за дело чести считали иметь любовником военного.
Военные же оставались верны себе, они, особенно унтеры и солдаты, были убеждены, что у них есть законное право на девушек, само собой разумеется, на вдов, и даже на чужих жён, и, казалось, нисколько не сомневались, что в том и состоит долг народа, чтобы развлекать их.
Вскоре мать начала брать у меня по три, по пять иен. Я не мог отказать, хотя сами мы еле сводили концы с концами.
Получал я пятнадцать иен, прокормить надо было троих. Разве могли у нас быть лишние деньги? Школьный учитель должен питаться три раза в день — не важно, что стоит у него на столе, пусть хоть одна приправа. В классе он должен прославлять защитников отечества и учить этому детей от семи до тринадцати лет — таков приказ времени.