Это Нотр-Дам, и выглядит он точь-в-точь как в энциклопедии «Нурдиск фамильебук».
Зима в Париже
(1948)
Зима в Париже серая и влажная, под мостами дымят костры бездомных. Огромным ящером возвышается в вечной дымке Эйфелева башня. Дождь стучит по пустым книжным лоткам, словно усталые копыта лошади по мостовой в полночь. Большинство лотков закрыто на тяжелый висячий замок, льет дождь, над Сеной висит густая дымка, а всеми забытый турист стоит у редких открытых лотков и листает Мольера, По, Декарта или, будто случайно, фотоальбом с обнаженной натурой. В начале зимы у стен серых, подернутых патиной разрушения домов возвышаются кучи мусора. В сумерках воспитанные бонны приходят в Латинский квартал с небольшими свертками и незаметно оставляют их там — будто носовой платочек обронили.
Дворники объявили забастовку. Им пла-тят восемь тысяч франков в месяц, в то время как номер в скромной гостинице стоит девять тысяч в сутки. Когда первая безрезультатная забастовка прекращается, посреди улицы загорается мусоровоз, и пожар тушат очень-очень медленно. Если не считать таких происшествий, то по вечерам на Монпарнасе темно. Все художники уехали, в Кафе-дю-Дом [67] за один раз больше двух бородатых гениев и не встретишь. В Кафе-де-Флор бородатых чуть побольше. На фотографии в одном коммунистическом журнале засняты двое таких рослых гениев с подзаголовком «Заблудшая молодежь». Рядом требование сократить рацион хлеба посыльных в пользу заводских рабочих.
В отеле холодно, в пустых уличных кафе холодно. Большинство обитающих под мостами спускаются на ночь в подземку и исчезают в теплом грязном воздухе станций метро. Одни, прислонившись спиной к автоматам или скрючившись на скамейках, спят на перронах до последних электричек. Другие, поставив рядом шляпу, просят милостыню или пытаются обдурить прохожих. У входа на станцию «Шатле» ползимы стоит флейтист и упрямо играет одни и те же такты из «Сказок Гофмана». У входа на станцию «Этуаль», вжавшись в стену, стоит какая-то полоумная, и как только мимо нее кто-нибудь проходит, начинает, словно Офелия, тихо петь себе под нос. На полу сидят инвалиды с деревянными ногами и протянутой рукой в надежде на милосердие, которого нет.
Помимо зимней нищеты, которая поет, играет на флейте и показывает свои шрамы прохожим, есть и другая, менее заметная нищета, с которой можно встретиться на обедах по пятьдесят франков в дешевых заведениях Латинского квартала: это нищета студенческая. В Париже около ста тридцати тысяч студентов, и многие из них живут в таких условиях, которые нельзя назвать иначе, чем убогими. Поскольку властям удалось обеспечить жильем лишь немногих, большинству приходится жить в тесноте, голодая и умирая от чахотки, в неотапливаемых лачугах.
Город Париж, подаривший принцессе Елизавете на помолвку [68] несессер из золота и черепахового панциря стоимостью в 5 200 000 франков, выделяет на обед студенту одну десятую франка — меньше, чем половину эре. Если ты беден, но намерен выжить, обязательный путь таков: сначала продать всю одежду, по-том все книги и наконец постепенно попасть в лапы черного рынка. За неимением масла и жира еду готовят на бриолине, а в ночных клубах на левом берегу Сены пять из восьми девушек по вызову — в дневное время студентки. Искушение аморальным образом жизни или самоубийством невероятно высоко. Прошлой зимой пятеро студентов из Латинского квартала покончили собой от голода и отчаяния, а этой — студенческая газета медицинского факультета с жестоким цинизмом заранее выражает благодарность властям за то, что те бесперебойно обеспечивают анатомический театр необходимыми материалами для проведения вскрытий.
Промозглым утром мы идем по стопам Золя в квартал Ле-Аль [69], от сточных канав поднимается дымок. Еще не рассвело, на соседних улицах пахнет сыростью, свежим мясом, цветами и бензином. Тяжелые автомобили толкаются со скрипучими телегами, здесь слышна самая изысканная ругань в Париже. В бесконечных залах со сладковатым запахом недавно забитого скота к семи часам утрам уже возвышаются горы мяса. Перед рынком, дрожа от холода, стоят продавщицы фруктов и цветов. Они окликают прохожих как попрошайки, но если у них кто-то что-то и покупает, то вовсе не из милосердия. Ближе к закрытию монахини, подобрав юбки, ходят между рядов, собирая выкинутые букеты, а бедняки уносят домой урожай полусгнившей цветной капусты и яблок.
В ночь волхвов во Дворце спорта, где Свен Стольпе [70] обычно испытывает животный экстаз, наблюдая за боями по реслингу, в перерыве между выступлением джазовой певицы и конкурсом среди незамужних швей Пари-жа на то, кто лучше произнесет фразу «Я тебя люблю», Леон Блюм [71] разговаривает с куклой. Кукла выглядит как английский путешественник, только что приземлившийся с парашютом, и наш юный французский друг всю ночь упрямо утверждает, что это месье Стоп из нашумевшей короткометражки, талисман газеты, устроившей все это мероприятие.
В это же время в Марселе хоронят первых убитых в уличных беспорядках. Забастовки и мороз начинаются практически одновременно. В среднем в каждом районе по четыре раза за вечер отключают электричество. Газеты сжимаются до размеров одной страницы именно тогда, когда они нужны больше всего. В отеле топят пятнадцать минут по вечерам, и когда ненадолго становится тепло, когда есть свет, пар около рта заметен, только если очень сильно приглядеться. Эскалатор на станции «Ле Лила» не работает, да и вообще метро частенько закрывают, пару дней дорога до центра Парижа занимает не привычные двадцать минут, а около часа на автобусе.
В городе все спокойно, но полицейские ходят в шлемах. Месье Шуман [72] вносит законопроект о расширении своих полномочий. Поздно вечером первого декабря коммуни-сты в метро раздают конфискованный номер «Юманите» с кровавым заголовком во всю передовицу: «Республика убита». В парижских туалетах появляются пропагандистские лживые надписи: «Robert Schuman, officier boche» («Робер Шуман, немецкий офицер»). Пока полиция дубинками, пистолетами и ножами выигрывает битву за электростанции Парижа, мы сидим у рабочей семьи в районе Ле Лила при свете мигающей лампы и пытаемся слушать европейские радиостанции. Дальше Люксембурга приемник не берет, а на волне Люксембурга всегда хорошее настроение. Мир рушится на наших глазах под песенки люксембургского хора, рекламирующие ликер «Дюбонне» или лучший кофе на континенте.
Революция или нет? По ночам мы просыпаемся от грохота пушек, которые везут мимо нас из Форт-де-Роменвиль [73] в центр Парижа, но через три дня замечаем, что пушки — лишь плод буйного иностранного воображения, а шум, который мы слышим, — просто грохот вагонов проходящей под нами линии метро. В целом ситуация несколько спокойнее, чем ее описывают журналисты, особенно американские. В Париже царит напряженная тишина, которую нарушают ежедневные коммюнике о саботаже на железных дорогах и стычках в долине Роны. Как любые неслучайно случайные насильственные действия, правомерность которых непросто доказать, кровавый саботаж с легким душком провокаций скорее удерживает людей от стачки, чем склоняет поддержать бастующих. Настроенная против рабочего движения пресса «раскрывает» планы террористов, и на них нападают с двух фронтов: изнутри есть расхождения во взглядах, вызванные разногласиями между политическими партиями, а извне маячит угроза партийной гражданской войны из-за закона Шумана, запрещающего забастовки. Своеобразное затишье, наступившее после похорон убитых в Валансе [74], — лишь затишье перед бурей, которая ожидается весной, а последняя неделя забастовки начинается с того, что мадам Дюпон, мать двоих детей и супруга бастующего рабочего, проживающая в соседней с нами тесной комнатенке с газовой плитой, идет на панель. Она продолжает делать это на протяжении всего нищего Рождества, и можно сказать, у нее вырабатывается дурная привычка.
На самом деле она выходит на панель всю зиму, и знающие люди заверяют нас в том, что эта трагическая форма проституции куда более распространена в Париже, чем можно подумать. Цены растут с каждым днем, выживать становится все труднее, и даже дочь Ротшильдов вынуждена идти работать: оказывается, она снимается в кино в Париже под сценическим псевдонимом. Писатель и бывший вор Жан Жене [75], которого во время премьеры первого фильма разыскивала парижская полиция и который за два года стал миллионером, поскольку продажей его книг заинтересовался черный рынок, ищет кинооператора, готового снимать историю его бурной жизни. Он утверждает, что осужден за все мыслимые и немыслимые преступления в странах от Греции и севернее, а писательскую карьеру начал десять лет назад с кражи оригинальных изданий Рембо, Кокто и Блуа. В Сене нашли девушку по имени Кри-Кри — предположительно самоубийство из-за нежеланной беременности. Целый месяц журналисты Парижа хладнокровно осаждают дом ее родителей в погоне за новыми «подробностями».