Это происходит нечасто, потому что нужда отучает от привычки читать мораль. Не стоит говорить, как когда-то упитанный армейский священник из Калифорнии, поедая бифштекс в ресторане «Северный экспресс», что Германия — страна глубоко аморальная. Просто в Германии в это тяжелое время мораль стала чем-то совсем иным, благодаря чему нездешний глаз не замечает, что она есть. Эта новая мораль утверждает, что бывают обстоятельства, когда красть — не аморально, поскольку кража в таких условиях означает в первую очередь более справедливое распределение имеющихся ресурсов, а не лишение другого человека его законной собственности; что торговля на черном рынке и проституция перестают быть аморальными, если это единственный способ выжить. Разумеется, это не значит, что все воруют, торгуют на черном рынке или зарабатывают проституцией, просто люди, даже в некоторых религиозных кругах, считают, что с точки зрения морали куда более предосудительно будет позволить своей семье голодать, чем совершить нечто в обычные времена запрещенное, если это поможет ей выжить. К вынужденным преступлениям в Германии относятся с большей терпимостью, чем где-либо еще, это и есть то явление, которое союзный армейский священник назвал аморальностью. Лучше пойти на дно, чем погибнуть.
Как-то раз, когда уже начинает темнеть, а электричество в Берлине еще не включили, на одном из вокзалов, откуда уходят поезда на Потсдам, я знакомлюсь с маленькой польской учительницей и ее семилетним сыном. Она с детским любопытством разглядывает следы аварии, которая произошла на вокзале два года назад. Искореженные перевернутые вагоны лежат рядом с рельсами, старая дрезина врезалась в ржавый скелет разбитого спального вагона, два товарных вагона упрямо кренятся в сторону, из обломков торчат колеса.
По дороге в Берлин проржавевшие останки железнодорожных катастроф — не редкость. Перроны станций переполнены черной массой людей — люди с рюкзаками, вязанками хвороста, тележками и кочанами капусты, завернутыми в обрывки бумаги, бросаются к дверям, ломятся в вагоны, и всю дорогу до следующей станции кто-нибудь то и дело вскрикивает от боли. Две женщины постоянно ругаются из-за какой-то мелочи. Скулят собаки, которым наступили на хвост, на скамейке сидят два молчаливых русских офицера, окруженные стеной уважения и страха.
Обрывочный рассказ все время прерывается шумом от вновь вошедших или руганью людей со слишком большими рюкзаками, но постепенно я узнаю о том, что такое жить в Берлине в полном одиночестве. Учительница-полька потеряла мужа в Аушвице, а двоих детей — по дороге от польской границы в Берлин во время великой паники 1945 года, у нее не осталось никого, кроме семилетнего сына. Но когда в вагоне зажигают свет, я вижу, что лицо у нее умиротворенное, а когда я спрашиваю, чем она занимается, она с улыбкой шепчет мне на ухо: «Geschäft!» [5] Когда-то она жила в маленьком польском городке, читала Гамсуна и Стриндберга, но «jetzt ist alled vorbei» [6].
Но что же означает «Geschäft»? Какое-то время мы говорим с ней о желании уехать, потому что все, кто вынужден оставаться в Германии, хотят куда-то уехать, если они еще не слиш-ком стары, чтобы чего-то хотеть, или не обладают судорожной смелостью верить в то, что у них есть предназначение. Польская учительница мечтает уехать в Швецию или Норвегию. У нее дома есть картина, на которую она смотрит и мечтает. На ней изображен норвежский фьорд — или Дунай в Трансильвании. Не желаю ли я зайти к ней в гости и посмотреть, что там изображено, чтобы она мечтала в нужную сторону?
Из подземной станции много выходов на разные темные улицы. Недавно прошли выборы, на стенах лежащих в руинах домов все еще висят большие плакаты. Социал-демократы: «Там, где есть страх, нет места свободе. Без свободы нет демократии». Коммунисты: «Молодежь — за нас». ХДС: «Христианство. Социализм. Демократия». ХДС — хамелеон, победивший в Гамбурге благодаря грубым антимарксистским лозунгам, а в Берлине — благодаря крайне ловкому использованию слова «социализм».
— Но что же все-таки значит Geschäft?
Это торговля на черном рынке, если говорить шепотом, и серьезные дела, если это произносить вслух. Она живет одна в двухкомнатной квартире на верхнем этаже дома, с которого сорвало крышу. На лестнице ее уже поджидают: один хочет продать часы, другому вдруг понадобился восточный ковер. Пожилая дама, похожая на фарфоровую статуэтку, готова обменять фамильное столовое серебро на еду. Весь вечер то и дело раздаются звонки в дверь, в гостиной толпится народ, тихо и возбужденно рассказывая о фарфоре, часах, мехах, коврах и поражающих воображение суммах в марках. Я сижу в маленькой смежной комнате и пытаюсь разговорить молчаливого семилетнего мальчика, а он смотрит на меня так, будто ему как минимум на десять лет больше. Пейзаж на картине идентифицировать совершенно невозможно. Я пью чай с дефицитным по нынешним временам белым сахаром. В перерыве учительница заходит в комнату и говорит, что ей все это не нравится.
— В былые времена я была такой застенчивой, что и рот открыть боялась. А теперь езжу по городу целыми днями в поисках серебра и золота на продажу. Не думайте, что я получаю от этого удовольствие. Но жить ведь как-то надо. Если хочешь жить, привыкнешь к чему угодно.
Да, жить как-то надо, и, конечно, привыкаешь ко всему. Ее компаньон, недавно вернувшийся домой солдат, входит в комнату и какое-то время проводит со мной. Он воевал в Италии и в качестве сувениров привез с собой изуродованный после первой высадки союзников на Сицилии лоб, а с осады Монте-Кассино — осколок гранаты в груди. В ответ на упреки в торговле на черном рынке он отвечает:
— Мое пособие — сорок пять марок в месяц. Хватит на семь сигарет.
Спрашиваю, был ли он нацистом, и он отвечает, что семь лет воевал и считает, что такого ответа достаточно. Спрашиваю, ходил ли он на выборы, отвечает, что ходил, хоть это и совершенно бессмысленно. За какую партию голосовал? ХДС? Нет, он не религиозен. За коммунистов? Нет, у него есть друзья, которые были в плену у русских. Поэтому за социал-демократов, потому что к ним он наиболее равнодушен.
И все же он вспоминает не только о Неттуно и Монте-Кассино, но и о старом гостеприимном Берлине. У него еще есть силы шутить. Рассказывает анекдот о четырех оккупан-тах, которые нашли пруд с четырьмя золоты-ми рыбками. Русский поймал золотую рыбку и съел. Француз поймал, оторвал на память красивые плавники и отпустил. Американец поймал, сделал из нее чучело и послал домой в качестве сувенира. А вот англичанин повел себя загадочнее всех: поймал рыбку, зажал в кулаке и гладил, пока та не сдохла.
У этого мерзнущего, голодающего, торгующего на черном рынке, грязного и аморального Берлина пока нет сил шутить, нет сил быть гостеприимным и приглашать незнакомцев в гости на чашку чая, но и в нем есть люди вроде этой польской учительницы и ее солдата, которые живут запретной жизнью, но парадоксальным образом именно они становятся лучами света в кромешной тьме, потому что у них достаточно смелости, чтобы идти на дно с открытыми глазами.
Однако вечером я еду домой в дурно пахнущем поезде метро, а напротив меня между двумя потасканными блондинками с приклеенными улыбками, будто украденными с чужих лиц, сидит пьяный английский солдатик. Он ласкает обеих, но потом выходит, и с лиц блондинок тут же исчезают улыбки, и девушки начинают грубо, без тени юмора ругаться друг с другом на протяжении трех станций, так что воздух звенит от истерических визгов. Сложно представить себе существ, менее похожих на золотых рыбок.
Незваные гости
Преимущество на немецких железных дорогах теперь, как правило, имеют товарные поезда. Те же самые люди, которые, видя, что первые ряды в театрах забронированы оккупантами, обиженно заявляют, что немцы деградировали до народа третьего сорта, сидят в ледяных купе нищих пассажирских поездов и считают новое положение дел на дорогах очень символичным. Конечно, приходится научиться ждать: некоторые товарные поезда считаются более важными, чем пассажирские, забитые озябшими людьми с еще пустыми или уже набитыми картошкой мешками.