Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Более того, гетерогенность соседствует с разрывом континуальности, а это, по словам М. Ямпольского, есть форма беспамятства. Парадоксально, но именно беспамятство позволяет преодолеть меланхолию, являющуюся, согласно Фрейду, работой памяти, выражающейся в практике пародирования. Пародия, как известно со времен тыняновских штудий, – это форма переписывания текста, в нашем случае – научного текста по языкознанию. И в то же время – это форма литературной референции. Главным объектом пародирования явился, таким образом, научный лингвистический текст [179, с. 10 – 11].

Еще в середине 60-х появляется публичный интеллектуальный эпатаж, который провокационно и агрессивно, на грани скандала, снижает образ науки, в нашем случае – советской лингвистики – через подчеркнуто пародийное использование ее основных черт. В первую очередь, – представление научного как «ученого» (от «образованщины» до умственной и социальной неполноценности), но в любом случае, по словам Б.В. Дубина, как неуместное, неадекватное, несвоевременное [66, с. 163].

Самый ранний, наверное, С. Довлатов:

«Агапова достала блокнот и записала на чистой странице – Левин. Стала перебирать знакомых мужа…. А вот приходил на днях один филолог со знакомой журналистской…Или даже, кажется, переводчик. Служил, говорит, надзирателем в конвойных частях…Жуткие истории рассказывал…Фамилия нерусская – Алиханов. Бесспорно, интересный человек… Бывший надзиратель оказался дома… Алиханов встретил ее на пороге. Это был огромный молодой человек с низким лбом и вялым подбородком. В глазах его мерцало что-то фальшиво неаполитанское. Затеял какой-то несуразный безграмотный возглас, и окончить его не сумел…. Комната производила страшное впечатление. Диван, заваленный бумагами и пеплом. Стол, невидимый под грудой книг. Черный остов довоенной пишущей машинки. Какой-то ржавый ятаган на стене. Немытая посуда и багровый осадок в фужерах. Тусклые лезвия селедок на клочке газетной бумаги… Вы филолог? – спросила Агапова. – Точнее – лингвист. Я занимаюсь проблемой фонематичности русского „Щ“… – Есть такая проблема? – Одна из наиболее животрепещущих… Слушайте, что произошло? Чем я обязан неожиданному удовольствию… лицезреть?… Надзиратель опрокинул вторую бутылку. – Мы готовим радиопередачу „Встреча с интересным человеком“. Необходим герой с оригинальной биографией. Вы филолог. Точнее – лингвист, бывший надзиратель. Человек многоплановой жизни… У вас многоплановая жизнь? – Последнее время – да, – честно ответил надзиратель. – Расскажите поподробнее о ваших филологических исследованиях. Желательно, в доступной форме. – Я вам лучше дам свой реферат. Что-то я плохо соображаю. Где-то здесь. Сейчас найду…. Алиханов метнулся к напластованиям бумаги…» [64, с. 44 – 46].

Прием обессмысливания составляет программируемый социальный эффект – показать отношение общества к действительности, как у Вл. Новикова в «Романе с языком»:

«…да, в филологической сфере свинства тоже немало, но именно такого, слава богу, нет: ни ко мне никто не пристраивался, ни сам я в короткую пору администрирования отнюдь не пытался откусить часть авторства таких грандиозных изобретений, как „Интонационные особенности взволнованной речи женщин среднего и пожилого возраста“ или „Семантические аспекты футбольной лексики“» [122, с. 214].

Это стеб на уровне массовой коммуникации: по сути речь идет, как считает Б.В. Дубин, о групповой (группа – лингвисты) негативной самоидентификации [66, с. 164]. Прекрасный прием – рассказ М. Веллера:

«Был такой анекдот: Профессор филологии посетил публичный дом. И вот после любви, отдыхая с девицей в кровати, он заговорил с ней об единственном, что знал – о литературе. И тут девица проявляет такую начитанность, такую эрудицию и полет мысли необыкновенный, что профессор в изумлении восклицает: „Боже, девушка, что же вы здесь делаете? да вам надо…в университет, на филфак!“ На что девица, потупившись от смущения, с неловкой укоризной возражает: „Ах, ну что вы, профессор, меня мама сюда-то еле отпустила…“».

И еще:

«В Большом Доме на Литейном был соответствующий отдел, укомплектованный все больше интеллигентными филологами с университетским образованием, которые, как полагается нормальным филологам, ничего в жизни не умели, а умели только читать книги. Из небогатого умения этих книгочеев государство пыталось извлекать посильную для себя пользу. Они весь рабочий день читали себе вволю изданные на Западе книги наших эмигрантов, анализируя их на предмет вредоносности. За это филологам платили прекрасную зарплату офицеров КГБ, чтоб они не вопили о ненужности гуманитарной культуры в СССР и не впадали в диссидентство» [46, с. 73, 247].

Для советской эпохи 60 – 90-х годов характерна тотальность подобного провокативного отношения к науке о языке, непрерывность его производства. Совсем короткая литературная басня начала 80-х годов XX века, принадлежащая писателю М.Г. Семенову – «Новое в орфографии»:

«Со стародавних времен в лесу существовало правило, согласно которому пернатые обитатели перечислялись по алфавиту. Примерно так: Аист, бекас, воробей, грач, дятел и так далее. Естественно, что ястреб всегда стоял в конце списка. Нашлись ловкие толкователи, признавшие такой порядок несправедливым, не отвечающим современному уровню развития языкознания. И вскоре во все лесные ведомства поступило распоряжение министерства просвещения, чтобы отныне списки пернатых составлялись по-другому. А именно: Ястреб, аист, бекас, воробей, грач и т.д. Трущобные лингвисты сейчас заняты срочной разработкой научного обоснования этого феномена в лесном языке» [142, с. 252].

Согласимся в Б.В. Дубиным, что эти компенсаторно-негативные формы самоидентификации через отчуждение и снижение образа советского ученого-лингвиста связаны с их попытками обратиться к современности, с выходом в сферу актуального, безотлагательного, сегодняшнего действия в широких масштабах, на уровне общества. Больше того, это особый тип реакции на проблематичность ситуации, в которой лингвистов обвиняют в дистанцированности от этой самой актуальности [66, с. 165].

Так, у М. Успенского:

«На краю Ямы, возле деревянного кумира Владыки Проппа, остановились, чтобы подождать коротконогого князя. Кумир был вырезан грубовато, но умело: всякий враз признал бы высокий лоб, добрый взгляд, аккуратные усы и крошечную бородку. Очи Владыки обведены были двумя кружками – без них, верили, он плохо будет видеть. Поклоняться Проппу стали еще в незапамятные времена, такие незапамятные, что никто и не помнил, что это за Пропп такой и зачем ему следует поклоняться. Много чего знали про Белбога и Чернобога, про Громовика и Мокрую Мокриду, да и про Отсекающую Тени рассказывали немало лишнего; некоторые самолично видели издалека Мироеда, а вот насчет Проппа никто ничего определенного сказать не мог, у него даже жрецов своих не было. Знали только, что жил он на свете семь с половиной десятков лет и установил все законы, по которым идут дела в мире. Законов тоже никто не помнил, хотя исполнялись они неукоснительно.

Жихарь взглянул в лицо идолу, вздохнул:

– И ты такой же! Я ли тебе не жертвовал – и новеллы сказывал, и устареллы!

Пропп ничего не ответил, только вздохнул в ответ и, казалось, хотел бы развести деревянными руками, да были они вытесаны заодно с туловищем и ничего не вышло» [154, с. 22 – 23].

Почему, например, Пропп? Да потому, что в 1955 г. советская фольклористическая библиотека пополнилась обширнейшей монографией В.Я. Проппа «Русский героический эпос», персонажи которого кажутся сошедшими не из текстов былин, а со страниц очерка Полевого, картин Васнецова, газетных передовиц и экрана кино. Разительный контраст эпосоведческого сочинения Проппа с его прежними работами объяснялся идеологическими проработками конца 40-х – начала 50-х гг., заметно проредившие профессорский состав Ленинградского университета. Травля ученых с нерусскими фамилиями не обошла стороной и Проппа, давшего к тому лишний повод изданной в 1946 году монографией «Исторические корни волшебной сказки». Положительно отрецензированная В.М. Жирмунским в начале 1947 г., спустя несколько месяцев книга Проппа оказалась в центре «партийного поношения» академика А.Н. Веселовского за пристрастия к иноземным сравнениям. Теперь уже, обильно цитируя Сталина, Ленина, Калинина и Жданова, Пропп упреждающе начинал свой труд с патриотических великорусских заявлений, а подытоживал его заявлением о том, что, хотя «былинная форма» эпоса прекращает свое существование, «эпос не отмирает, а поднимается на совершенно новую и более высокую ступень»:

20
{"b":"861310","o":1}