Эта этика связана, в том числе с уходом лингвистов из науки в беллетристику – явление по отношению к науке внешнее, но имеющее внутренние аналогии. Лингвисты становятся в определенной степени беллетристами, оставаясь в рамках своей профессии. По словам М. Кронгауза, можно говорить о своего рода «беллетризации» науки. На смену подчеркнутому структуралистскому равнодушию к объекту исследования (не важно, что изучать, важно как!) приходит увлеченность этим объектом и потребность передачи этой увлеченности подразумеваемым собеседникам. На смену отчужденности объекта исследования от исследователя приходит понимание науки как диалога об этом самом объекте. На смену чистой семантике научного текста (текста об объекте) приходит прагматика. Появляются роли говорящего (исследователя) и адресата (читателя или оппонента). Роль адресата становится все более важной. Именно поэтому вместо трудно читаемых или просто нечитаемых описаний (структурализм принципиально не учитывал интересы читателя) предлагается по возможности увлекательное чтение, что ведет к созданию беллетристики научной… Что и означает, по-видимому, конец эпохи [9, с. 529 – 560; 6].
Действительно, в 90-е ученым, не в последнюю очередь, лингвистам было вновь навязано графоманство. Научная публикация сама по себе перестала быть мерой вклада отдельного субъекта познания в общенаучное поступательное развитие в силу того, что объем вводимых в научный обиход текстов не отражал адекватно объема «приращенного» нового знания. Однажды полученный и в определенный момент новый научный результат просто варьировался ученым и повторялся им во многих публикациях. Помимо прочего, ученые, обладавшие высоким научным престижем, цитировали преимущественно «себе подобных» [164, с. 79]. Ничего нового. Возрождалось советское графоманство, которое, к 1960-м годам уже стало комическим персонажем советской культуры. В этой связи поучительно вспомнить рассказ Терца-Синявского «Графоманы», который воспроизводит всю историю советского графоманства: рассказ одновременно высмеивает и реабилитирует графоманство, выявляет сложные иронические игры и двусмысленности, характеризующие письмо, как литературное, так и нелитературное. В советской научной культуре 70 – 80-х гг. герой-графоман получает свой заслуженный «лавровый венок».
Перед нами отрывок из юмористического рассказа популярного советского писателя В. Голявкина под названием «Аврелика. Доктор филологических наук»:
«– За свою жизнь я сделал выдающееся открытие, – улыбнулся он устало, – пустил по свету слово АВРЕЛИКА. Докторскую диссертацию защитил на это слово. Сотни страниц исписал бисерным, мелким почерком. Старался больше есть, чтобы курить поменьше, поменьше спать, чтобы больше написать. С тяжелыми свинцовыми веками и отяжелевшим желудком бил в одну точку… – Он откинулся в кресле и закрыл глаза, давая понять, что бить в одну точку с тяжелыми веками и отяжелевшим желудком далеко не легкое занятие. – Труд кропотливый, повседневный, повсеместный, постоянный, неисчерпаемый… – продолжал он, но я перебил:
– Аврелика?
– Ударение на первой букве, – поправил он, – вы неправильно произносите….
Я все-таки спросил:
– Каким же образом вы пустили по свету это свое слово?
Он глубоко вздохнул. Не так-то, мол, все просто было.
– Постараюсь объяснить. Слушайте меня внимательно и не перебивайте. Итак: в любом разговоре вы вставляете постоянно слово АВРЕЛИКА…
– Ну, так, а дальше что?
– Вы проделываете это с серьезным лицом, – выставил он указательный палец перед своим носом, – иначе…
– Что?
– Провал. Воспримут несерьезно… Итак, тот, кому вдалбливаете аврелику, сам в конце концов начинает произносить это слово, то есть ваш собеседник в свою очередь пересыпает свою речь авреликой, и таким образом аврелика передается друг другу.
– Для чего?
– Мое учение АВРЕЛИКИЗМ, погодите улыбаться, необходимо человеку как вода. Как воздух. Как стройматериалы, в конце концов, бетонные перекрытия, блочные дома, музыкальные инструменты, автобусы, троллейбусы, балконы, авиационная промышленность, еда, питье, самовары и одежда!
– По-вашему, выходит, засоренная речь лучше чистой речи?
– Не в этом суть. В крайнем случае, можно делать ударение на последнем слоге, слово-то остается. Да и не в ударении дело, если на то пошло. Гибкость всегда хороша. И везде….
– Но почему вы уверены, что ваше слово пошло по свету?
– Здесь у меня целая теория. Сотни страниц, исписанных мелким, бисерным почерком. Все учтено. И оговорено….
– Не все, – сказал я, – далеко не все. Себя вы не учли.
– Как то есть?
– Забыли пересыпать свою речь авреликой, – сказал я.
Он спохватился:
– О да… Аврелика… тьфу, черт, аврелика… конечно же, аврелика, да, да…
(Теория, не связанная с практикой, сотни страниц, исписанных мелким, бисерным почерком, – коту под хвост.)
Он все твердил:
– Забыл, забыл пересыпать…
– Из пустого в порожнее, – добавил я с удовольствием.
А он утомленно улыбнулся. Он давал понять, что всю жизнь пересыпать из пустого в порожнее не легкая работа, тяжкий труд. И от этого сознания улыбка не сходила с его лица, становилась резче, четче, каменным становилось у него лицо и каменной была улыбка. И легкое слово „аврелика“ превратилось у него в камень, тяжелый, громоздкий, брошенный посреди дороги и мешающий проехать и пройти» [53, с. 342 – 346].
Гласность и перестройка 80 – 90-х гг. возродили массового ученого-любителя, так скажет С. Бойм [36, с. 260]. Правда, это тоже было не ново. Еще в 70-х возник вопрос: можно ли получить «интеллект взаймы». Именно таков был первоначальный вариант названия сатирической комедии «Пена» Сергея Михалкова, постановка которой в Московском театре сатиры состоялась в 1976 году. Написана она была в годы расцвета так называемой производственной темы в советском искусстве. Напомню сюжет: директор одного крупного научного учреждения Махонин желает защитить докторскую диссертацию. Сам написать ее он не умеет, да и не хочет, вот и воспользовался услугами некоего Уклейкина, который не безвозмездно согласился помочь создать докторскую диссертацию для бездарного руководителя, стремящегося стать почтенным академиком. Корпорация лиц, скромно пожелавших остаться неизвестными, за находящуюся «в пределах разумного» сумму, состряпали ему докторскую диссертацию. Функции «связного» были возложены на некоего Солому – прирожденного бизнесмена от научных трудов. И если бы не энергичное вмешательство юридических органов и прессы…?! И все всё понимали уже тогда. В.В. Бибихин запишет в дневнике то, что скажет в 1971 году А.Ф. Лосев:
«20.06.1971. Докторская защита состоит из одной формалистики, сама по себе она пустое дело. Начать с того, что без кворума диссертация провалилась, так что надо сидеть, изображать из себя кворум. Я ухожу при всякой возможности в другую аудиторию, и пока они так канителятся, я успеваю с несколькими человеками переговорить» [29, с. 42].
Все это вызвало протест, в том числе в виде попыток «выхода из структуры», как скажет об этом В. Налимов [116, с. 43].
Да, в советской культуре действительно существовала такая форма протеста – возможность выйти из структуры, оставаясь в ней. Это – творчество, художественное, пародия на лингвистику, на науку. Это игра ума, умственный эксперимент, где проведен смотр всех языковых возможностей. Это и есть главное – любоваться словом и в нем представить читателю или слушателю другую культуру – пусть пародийно, загадочно или иронично, играя и словом и расстановкой акцентов. Как образно скажет С.С. Неретина,
«это путешествие дилетантов, создающее образ культуры»,
«в науке и культуре XX века лейтмотивом современности является переосмысление своих будто бы незыблемых начал; мы вольно или невольно проигрываем в нынешней, сиюминутной ситуации казалось бы забытые темы и средства изображения; выявляется та, по выражению Ю.М. Лотмана, закономерная и целесообразная неправильность, которая и составляет сущность нового прочтения старого, что объясняет в иных отношениях загадочный факт гетерогенности и полиглотизма советской научной языковедческой культуры» [119, с. 164].