«…а в академии что творится!… Да вот, видишь ли, академики бывают скромные. А бывают нескромные. Скромный член-корреспондент получает за звание 250 рублей в месяц, даже если нигде не работает и никуда не ходит; академик получает 500. Эти деньги неприкосновенные, до конца жизни. Но скромными академики не хотят быть. Хотят заведовать академическим институтом, это 900 рублей в месяц, а замдиректор 700 рублей; или в издательстве директорствовать, или еще где-нибудь…Помимо этих деньжонок, разные преимущества, связь с периферией, устроение конференций, контакты с иностранцами…Словом, это кормежка такая» [29, с. 48].
И все потому, наверное, что «тоталитарный период» в истории страны был периодом скорее идеализма, чем материализма. В СССР общая тенденция была доведена до логического конца: в виде некоего идола выставлялась идея о том, что, кроме хлеба насущного с маслом насущным, вообще ничего не существует. Постепенно советская наука и становилась провинциальной.
«16.02.1975. Вот она где, наука-то! Не на Арбате, а в Париже!… А здесь в глуши, на европейских задворках, в Москве…», – скажет А.Ф. Лосев своему секретарю (В.В. Бибихину) [29, с. 59].
То, что это вообще случилось в 90-е, во многом обусловлено не только тем, что денег стало мало в науке, а тем, что государство и общество к науке, в том числе лингвистике, потеряло интерес. Вот как охарактеризует ситуацию 90-х в науке Т. Чередниченко:
«В то время, по сути дела, в мире существовало две науки: советская наука и наука Соединенных Штатов Америки. Безусловно, была наука во Франции, в Великобритании, была наука в странах СЭВ, была наука в Монголии и Китае. Но все эти периферийные науки не были самодостаточными. Советская наука и американская наука были самодостаточными. Они могли развиваться внутри себя, практически не контактируя друг с другом, и могли выдавать не только важнейшие и передовые фундаментальные результаты, но и результаты прикладные. И вот начались экономические реформы. Наука не могла существовать отдельно. Когда корабль тонет, радиорубка не может быть спасена. И поэтому, когда финансирование научных исследований сократилось в 15 – 20 раз, наука в бывшем СССР перестала быть делом государственной важности. Позиции глобальной сверхдержавы постсоветская наука утратила. Сначала казалось, что выход очень прост: сократим ученых в 9 – 10 раз и доведем численность ученых до такой величины, когда они будут получать столько же, сколько американские ученые. Наверное, это могло решить какие-то частные задачи, какие-то проблемы, стоявшие перед наукой, проблемы отдельных ученых, они получали бы большие деньги, они занимались бы исследованиями в более благоприятном режиме, гораздо более благоприятном режиме. Но проблема была в том, что тогда тонкая пленка постсоветской науки прорвалась бы окончательно и остались бы небольшие бугорки в Москве, в Санкт-Петербурге, возможно, в Новосибирске, может быть, на Урале, и все» [163, с. 80 – 82].
Это о науке вообще, не только о лингвистике. Конкретно о ней в конце 90-х В.В. Колесов скажет с горечью:
«Серьезную озабоченность вызывает состояние современной отечественной лингвистики».
И далее:
«Ее романтический взлет в середине века оставил ряд первоклассных идей, которыми долго жили и мы, и зарубежные коллеги; теперь все это сменилось провинциально мелочным заимствованием тех крох с пиршественного стола русского языкознания, которые за рубежом кое-как приладили для собственных нужд. Ложно понятые потребности времени, аляповато сформулированные как „практическое применение“, „достоинство научной школы“, „оригинальное направление“ и проч., дезориентировали научную молодежь, уводя ее от плодотворных традиций отечественной лингвистики. Дело доходит до того уровня науки в ее развитии, за которым пустота термина скрывает эклектизм знания, и тень схоластики уже нависла над нами» [91, с. 280 – 298].
Не только В.В. Колесов заметил эти изменения в научной среде лингвистов. А.И. Белецкий назовет свою статью в сборнике «В мастерской художника слова» так – «Наука и схоластика», и напишет такими словами о наболевшем:
«К сожалению, часто приходится наблюдать и на аспирантских докладах, и на защитах иных диссертаций, как игра в термины является средством прикрытия убожества теоретической мысли. Стоит послушать иного „ученого“, как сыплются с его уст – „откровения новых стилевых качеств“, „художественная эманация“, „емкий роман“, „опосредование“, „текстологический материал“, „текстуарий“. Начинающий студент потрясен: вот он, язык настоящей науки! Бедный, он не понимает, что это пыль и мусор сыплются на его молодые мозги. Это не наука, это только одна имитация науки» [26, с. 146].
Но вот В.В. Колесов перечисляет главные, с его точки зрения, схоластические черты постсоветского лингвистического знания конца XX века:
«Ограничение основных тем исследования – основополагающее требование. Сосредоточенность на синтаксисе или фразеологии <…> Смена „исследовательских волн“ поражает каждое новое поколение ученых <…> Это способствует проявлениям схоластического знания: сосредоточенности на своей исследовательской школе, устремленности к комментированию собственных авторитетов с целью увеличения их „рейтинга“, к аналитичности исследовательских процедур без последующего синтеза в познанном объекте, разобщенности в исполнении научных программ <…> Личные отношения между исследователями также усугубляют ситуацию. В результате возникает агрессивно выраженная приверженность к собственному научному направлению, что создает питательную среду для воссоздания „школьности“ <…> Многие так называемые открытия представляют собой переформулировку уже известного науке, но по открытиям – реальным и достоверным – других школ. Огромный научный потенциал тратится на удовлетворение личных амбиций „основоположников“ и их восхвалителей <…> Как следствие, отсутствие общей теории восполняется изложением и комментированием текстов, признанных авторитетными <…> Своего рода средневековые флорилегии и сборники мудрости появляются в изобилии под видом хрестоматий и переводных тематических сборников <…> Научная молодежь, падкая на моду, подхватывает старые истины в новых упаковках, и процесс дальнейшего усыхания научной ценности исследования развивается <…> Дедукция как основной метод исследования при почти полном игнорировании присущих филологическим наукам индуктивных методов <…> Предметом схоластического языкознания является авторитетный текст („история вопроса“); не случайно большинство современных работ по общему языкознанию представляет собой рефераты, обсуждающие подобную литературу вопроса, желательно на иностранных языках, и посвященную никому не понятным экзотическим темам <…> Постоянно ощущается несводимость формально-логических схем к предметно-логическим схемам <…> Эрудиция как воплощение учености сегодня в избытке представлена многими примерами. Если автор имеет счастливую возможность издавать свои книги, всегда заметно, что энциклопедичность иных сочинений целиком подчинена целям классификационным и рекламным, а не задачам углубленного исследования предмета <…> Понятно, почему только что приведенные суждения не были опубликованы в свое время. Они подчеркивали важность работ не тех авторов <…> Много приходится читать диссертаций, отзывов и рецензий по затронутым здесь и смежным вопросам. Несправедливого в них очень много. По личному опыту: призывы к диссертантам ссылаться на первоисточник, а не на труды своего научного руководителя, который забыл этот первоисточник указать, встречаются обычно веселым перемигиванием присутствующих <…> Все чаще встречается утверждение, похожее на заклинание, о том, что А.А. Зализняк „в своих пионерских работах открыл нам древненовгородский диалект“ – это удивительно, ибо открыл его в полноценно законченном виде А.А. Шахматов – сто лет назад. Забыть так скоро? Не трудно признать пионерскими в этом смысле работы указанного автора, особенно теперь, когда о пионерах не пишут даже газеты <…> Профессионалы ли мы, если не уважаем прошлое? Или нам навязывают новую этику?» [91, с. 337 – 338].