Боцман с Генькой разом выныривают из-под палубы, по лееру добираются к рубке. Им помогают подняться на мостик — мокрым, облепленным илом.
Чем дальше отходит лодка от берега, тем ощутимее становится качка. Железо покрывается сизой пленкой льда. Да, это бора — грозный ураган, временами потрясающий северное побережье Кавказа. Никогда еще Костров не видел Черное море таким диким и разъяренным. Оно бурлило и вздымалось, как кипящее молоко, брызги, замерзая на лету, свистели, словно пули. Впереди, застилая горизонт, бесновалась клубящаяся мгла.
Оставив за себя старпома, Костров спускается вниз. Следом за ним в колодец люка врывается вода, могучим шлепком поддает в спину и швыряет его на паёлы центрального отсека.
Несколько секунд он ничего не слышит, так резко ударяет по ушам тишина. Потом он приходит в себя, и обыденность обстановки на боевых постах приятно удивляет его. Словно и не свирепствует наверху девятибалльный шторм. Спокойно и деловито работают возле механизмов люди, и только кожа на их скулах стала чуть зеленоватого оттенка,
— Побачьте, товарищ командир, какого гопака отплясывает кренометр, — показывает боцман на черную шкалу, вдоль которой мотается остроносая стрелка. Он успел уже переодеться в сухое и теперь помогает молодому рулевому удерживать лодку на' курсе.
— Где Лапин? — спрашивает у него Костров.
— В четвертом. Спит, — улыбается мичман. — Доктор ему полстакана девяностоградусного плеснул. А хлопец он гарный оказался, товарищ командир. Теперь я розумию, отчего он робу снашивает. То силушка из него прет...
Костров проходит в четвертый отсек. Генька сладко похрапывает на диване, упершись коленями в переборку. Кто-то заботливо укрыл его альпаковой курткой.
Из записок Кострова
Новый год мы встретили на рейде. В точке якорной стоянки за кромкой льда. Вокруг старательно распахивал океан неугомонный сиверко; волны, окатывая лодочные бока, украшали их сосульками. Не верилось, что где-то ярко горят огни в окнах домов, пахнут лесом смолистые, наряженные елки, накрываются праздничные столы.
Над нами же светили в небе неяркие зимние звезды, а в бурой водяной пустыне не слышно было даже крика чаек. Правда, в отсеке стояла крохотная сосенка, загодя припасенная боцманом. Но мне было больно смотреть на это чахлое создание природы, печально опустившее вялые ветки.
Причиной моей хандры явилось какое-то неясное предчувствие, теснившее грудь. Совсем как в детстве, накануне гибели отца, когда внезапно перестали приходить его солдатские треугольники.
В начале февраля мы встали к причалу. Почтальон вручил мне тощую стопочку писем. Ольгиных среди них не было, да и не могло быть. Это я понял, разорвав самоклеенный мамин конверт.
«...Тяжело мне писать тебе про такое, сынок, но хуже будет, если узнаешь все от чужих людей. Змею привечали мы в своем доме, делились куском, как с родной... Скрылась Ольгуша от пересудов в полугрудовском леспромхозе. Избу Филиппу Лапину отдала, почитай, за бесценок, тот своего старшого выделить решил. Свадьбы у нее с Ефимом никакой не было. Прикатил избач на грузовике и покидал в кузов все их манатки. Тещу богоданную в кабине устроил, а сам с женой и шурином наверху поехал. Говорили мне, подрядился Ефим в леспромхоз трелевщиком, ему и квартиру дали в бараке.
Откроюсь тебе, сынок, что намедни переезда ихоного весь вечер караулила я в проулке Ольгу. Прозябла до костей, но дождалась. А она бесстыжие глаза рукавом прикрыла. Не спрашивайте, грит, меня ни о чем, тетка Настасья! И шастанула прочь по сугробам...»
Не веря своим глазам, я еще раз перечитал письмо и судорожно скомкал его в руке. В груди моей стало пусто, будто вывернули из нее душу. Я молча глотал злые, едучие слезы и проклинал все, связанное в памяти с Ольгой. И шалаш, и школу, и лесную сторожку. Эту заброшенную развалюху я ненавидел пуще всего, за то, что была она свидетельницей обманного моего счастья.
«Разве и без сельсовета не жена я тебе теперь?» — сказала Ольга, когда, пьяные от ласк, возвращались мы из лесу домой. Каким слепым кутенком я был, принимая все за чистую правду! Полгода не прошло с тех пор — и вот я уже узнал истинную цену ее любви.
Мне стало нестерпимо душно в каюте. Простоволосый, в одном кителе выбрался я на палубу «Черной Ляли» и, как после сердечного приступа, стал хватать ртом осевший на поручнях рыхлый снег. Возле бортов плавказармы со скрежетом лопался от мороза лед, за ночь он едва успевал схватываться за железо, а по утрам его обкалывали пешнями. Выло очень студено в тот вечер. На равнодушном небе сиротливо желтел огрызок луны, окутанный рваным шарфом изморози. Вахтенный возле сходни прятал нос в поднятый воротник тулупа, а я не чувствовал стужи.
Не знаю, сколько я пробыл на жгучем ветру. После, уйдя в каюту, всю ночь напролет маялся без сна, опустошенный и растерянный.
Утром я, как и все, выполнял корабельный распорядок. Вокруг меня приказывали и выполняли приказания, шутили и сердились, а я был безнадежно одинок, словно меня не касались никакие земные дела.
Я был искренне благодарен Вадиму Мошковцеву, заглянувшему после ужина ко мне в каюту.
— Хандришь, старик?— пытливо глянул на меня он,— Собирайся, и пошли.
— Куда?
— Туда, где нас ждут!
Я согласился потому, что было мне все равно, куда идти, безразлично, с кем быть, лишь бы не оставаться одному.
Вадим привел меня в шумную компанию, которую собрали в своем общежитии девчата-засольщицы. Все они были рослые, плечистые и грудастые. Хрупким не выдюжить смены возле прожорливых чанов. Зарабатывали девушки хорошо, денег на духи не жалели, собираясь в гости, выливали на себя чуть ли не по флакону. Но рыбный дух перебивал любую парфюмерию.
Меня усадили возле разбитной черноглазой девицы с разбросанными по плечам соломенно-желтыми прядями волос. Белый пуховый свитер плотно обтягивал ее грудь, узкая юбка подчеркивала пышные бедра. Ее можно было бы назвать красивой, если бы не крупный рот с чуть вывернутыми губами, накрашенными яркой сиреневой помадой. Звали мою соседку Светланой. Приняв из ее рук налитый под «марусин поясок» стакан, я внутренне содрогнулся. Пить разбавленный спирт я не мог, его тепловатый одеколонный привкус вызывал отвращение, а к убойной силе чистого я не мог привыкнуть.
— Чего же вы смотрите на него, как грешник на святую воду? — усмехнулась Светлана. — Берите пример с женского пола, — и, не поморщившись, осушила свою рюмку.
Женщины чутки к чужой беде. Соседка быстро заметила, что я не в настроении, и не приставала с разговорами, а только подливала в мой стакан. Может, хотела хмелем заглушить мою тоску.
Но хмель меня не брал, а тоска становилась все нестерпимее. За полночь она выгнала меня на улицу. Светлана поднялась было, чтобы проводить, но, увидев мой взгляд, остановилась на полпути.
Было на редкость тепло и безветренно. Луна перестала ежиться от мороза и походила на кривой мазок кистью в углу огромного серого холста, украшенного бисером звезд. Не застегнув шинели, будоража окрестных лаек, я кружил по сонным улицам рыбацкого поселка до тех пор, пока не наткнулся на комендантский патруль.
Старший патруля, такой же лейтенант, как и я, вовсе не желал мне зла. Отозвав меня в сторону, предложил застегнуться и посоветовал отправляться в часть. Обида и злость, целые сутки душившие меня, выплеснулись на этого вежливого офицера. Так среди ночи я оказался в базовой комендатуре.
Утром я объяснялся с Котсом в его каюте. И не стал юлить, а рассказал все, как было: напился и нахамил патрульному. Командир спокойно выслушал меня, усмехнувшись краешком губ.
— Вы, Костров, слышали анекдот о пьяницах? — спросил он. — Так вот: эти типы делятся на три категории — малопьющие, застенчивые и выносливые. Одних из кабака на руках выносят, другие сами идут, придерживаясь за стенку, а третьим, сколько ни наливай, все мало. К какой категории вы причисляете себя?