— Хизз, хазз! Аззи? Мен? — она дотронулась до ботинка, висящего на веревке.
— Да, очень мило, — сказал я. — Вы меня понимаете?
Женщина кивнула и сделала жест, который я хорошо знал: круг из большого и указательного пальцев, что означает «оки-доки»[142] почти во всем мире (за исключением тех нечастых случаев, когда всякие имбецилы демонстрируют его в значении «власть белым»). Она издала еще несколько шипящих звуков, а потом показала на мои теннисные туфли.
— Что?
Она сорвала ботинок с веревки, где он удерживался двумя деревянными прищепками — старомодными, без пружин. Держа ботинки в одной руке, другой она указала на мои теннисные туфли и снова на ботинки. Может быть, спрашивала, не хочу ли я поменять их на свои.
— Был бы рад, но они мне не подходят по размеру.
Пожав плечами, она повесила оба ботинка на веревку. Другая обувь — в том числе одна зеленая атласная туфелька с загнутым носком, как у калифа, — качалась и вертелась на легком ветру. Глядя на почти стертое лицо женщины, я почувствовал легкое головокружение. Я пытался увидеть ее черты такими, какими они были раньше, и мне это почти удалось.
Она подошла ко мне ближе и понюхала мою рубашку своими ноздрями-щелками. Потом подняла руки к плечам и помахала ими.
— Я не понимаю.
Подпрыгнув, она издала звук, который в сочетании с тем, как она обнюхивала меня, прояснил ситуацию.
— Вы имеете в виду Радар?
Она кивнула так энергично, что ее редеющие каштановые волосы взметнулись вверх. Звук, произнесенный ею, звучал как «гозз-гозз», что было довольно близко к «гав-гав».
— Она у меня дома.
Кивнув, она приложила руку к груди над сердцем.
— Если вы имеете в виду, что любите ее, то я тоже, — сказал я. — Когда вы видели ее в последний раз?
Обувщица посмотрела на небо, казалось, что-то прикидывая, потом пожала плечами:
— Даззо.
— Если это значит «давно», то, должно быть, так и есть, потому что она уже старая. Сейчас она уже не может прыгать. А мистер Боудич… Вы ведь знали его? Если вы знаете Радар, вы должны были знать и мистера Боудича.
Она кивнула с той же энергией, и остатки ее рта снова выгнулись в улыбке. У нее почти не было зубов, но те, что остались, выглядели очень белыми на фоне ее серой кожи.
— Ари-ззан.
— Адриан? Адриан Боудич?
Она кивнула так сильно, что едва не свернула шею.
— Но вы не знаете, как давно он был здесь?
Она посмотрела на небо, потом покачала головой.
— Радар тогда была молодая?
— Ззе-но.
— Щенок?
Новый энергичный кивок.
Она взяла меня за руку и потащила за угол. Мне пришлось поднырнуть под другой ряд болтающихся ботинок, чтобы не зацепиться головой за веревку. Там был клочок земли, весь перекопанный и разрыхленный, словно она собиралась что-то на нем посадить. Рядом стояла маленькая ветхая тележка, опирающаяся на пару длинных деревянных ручек. Внутри лежали два холщовых мешка, из которых торчала какая-то зелень. Женщина опустилась на колени и жестом попросила меня сделать то же самое.
Мы посмотрели друг на друга. Ее палец двигался очень медленно и нерешительно, пока она выводила на земле буквы. Пару раз она остановилась, наверное, вспоминая, что идет дальше, потом снова начинала писать.
«Была очнь хороша жизь»
А потом, после еще более продолжительной паузы — вопросительный знак.
Я непонимающе покачал головой, тогда женщина встала на четвереньки и снова издала свой вариант лая. Тогда я понял.
— Да, — сказал я. — У нее была очень хорошая жизнь. Но теперь она старая, как я уже сказал. И у нее не… не все хорошо.
Тут-то на меня все и навалилось. Не только Радар, не только мистер Боудич, но и все остальное. Дар, ставший бременем, которое я должен был теперь нести. Разлагающиеся тараканы и то, что дом номер 1 на Сикамор-стрит перевернул вверх дном человек, убивший мистера Генриха. А теперь еще и это безумие — я сижу здесь в грязи вместе с почти безликой женщиной, которая собирает обувь и развешивает ее на веревках. Но прежде всего я думал о Радар. О том, как она с трудом поднимается утром или после дневного сна. Как иногда не доедает свою порцию, а потом бросает на меня взгляд, говорящий: «Я знаю, что должна это съесть, но не могу». Я начал плакать.
Обувщица обняла меня за плечи и прижала к себе.
— Сьо-хоззо, — сказала она. Потом, сделав заметное усилие, выговорила оба слова полностью. — Все-хоросо.
Я обнял ее в ответ. От нее исходил запах, слабый, но приятный — наверное, это был запах маков. Я горько всхлипывал, а она обнимала меня, гладя по спине. Когда я, наконец, отстранился, она не плакала — возможно, и не могла, — но полумесяц ее рта был повернут вниз, а не вверх. Вытерев слезы рукавом, я спросил, научил ли ее мистер Боудич писать или она и раньше умела это.
Она приблизила свой серый большой палец к двум другим, которые были как будто склеены.
— Он тебя научил? Немного?
Она кивнула, потом снова что-то написала на земле.
«Мыдруг».
— Мне он тоже был другом. Он нас покинул.
Она склонила голову набок, пряди волос упали ей на плечо.
— Умер.
Она зажмурила свои щелевидные глаза — самое чистое выражение горя, какое я когда-либо видел. Потом еще раз обняла меня. Отпустив, показала на обувь на ближайшей веревке и покачала головой.
— Нет, — согласился я. — Обувь ему не понадобится. Больше нет.
Она поднесла руку ко рту и сделал несколько жевательных движений, что выглядело довольно пугающе. Потом указала на коттедж.
— Если вы спрашиваете, не хочу ли я есть, то спасибо, не могу. Мне нужно вернуться. Может быть, в другой раз. Скоро. Я приведу сюда Радар, если смогу. Перед смертью мистер Боудич сказал, что есть способ снова сделать ее молодой. Я знаю, это звучит безумно, но он сказал, что с ним это сработало. Это большие солнечные часы. Вон там, — я указал в сторону города.
Ее глаза-щелочки немного расширились, а рот округлился почти как буква «О». Она прижала руки к своим серым щекам, выглядя как то знаменитое фото с кричащей женщиной[143]. Потом снова наклонилась к земле, стерла написанное там и стала писать снова. Теперь она делала это быстрее, и, похоже, это слово она использовала часто, потому что написала его без ошибок:
«Опасность».
— Я знаю. Я буду осторожен.
Она приложила свои слипшиеся пальцы к полустертому рту в жесте, означающем «тссс».
— Да, знаю. Там нужно вести себя тихо. Он мне это сказал. Мэм, как вас зовут? Не могли бы вы сказать мне свое имя?
Она нетерпеливо покачала головой и указала на свой рот.
— Вам трудно говорить ясно.
Кивнув, она написала на земле «Дири». Потом посмотрела на это слово, зачеркнула его и написала снова. ДОРА.
Я спросил, что значит Дири — это ее прозвище? По крайней мере, пытался спросить, но слово «прозвище» не сходило с моих губ. Я не то чтобы забыл его, а просто не мог выговорить. Под конец я сдался и спросил:
— Дора, мистер Боудич называл вас Дири по-дружески?
Она кивнула и встала, отряхивая руки. Встал и я.
— Было очень приятно познакомиться, Дора.
Я не знал ее достаточно хорошо, чтобы называть Дири, но понимал, почему мистер Боудич с ней дружил. У нее было доброе сердце.
Она кивнула, похлопав по груди себя, а потом меня. Думаю, чтобы показать, что мы симпатизируем друг другу. Мыдруг. Полумесяц ее рта снова приподнялся, и она подпрыгнула на своих красных туфлях, как, я полагаю, могла бы прыгать Радар до того, как ее суставы стали так плохи.
— Да, я приведу ее, если смогу. И если она сможет. И отведу ее к солнечным часам, если у меня получится, — хотя я понятия не имел, как это сделать.
Она указала на меня, потом мягко поводила руками в воздухе ладонями вниз. Не уверен, но думаю, это означало «будь осторожен».