Иван Ермолаевич молча постукивал пальцами по ручке кресла, слегка опустив глаза, как бы прислушиваясь к одному ему слышному мотиву. Потом поднял голову, глянул на Полукарова, чуть сузив глаза:
— Ладно, пойду вам навстречу. Перенесем премьеру.
— На сколько?
— Два месяца вам хватит?
— Думаю, что хватит. — ответил Полукаров.
— Так, стало быть, — деловито Проговорил Иван Ермолаевич. — Значит, сегодня же выйдет приказ об отсрочке, это первое. Прерываем репетиции, это второе. Что на третье?
— На третье? Ничего, — сказал Полукаров.
— А на третье вопрос: как вам нравится первое и второе? — Иван Ермолаевич невесело засмеялся. — Еще раз скажу: впервые встречаю такого вот автора, даю слово…
— Это вы уже говорили, я слышал.
— Я знаю, что говорил и что вы слышали, но не могу не удивляться…
Выйдя от Ивана Ермолаевича, Полукаров решил отыскать Веронику, она говорила, будет в театре, но дежурная внизу сказала, что не видела Вероники, наверное, еще не пришла.
«Подожду, — решил Полукаров. — Поговорю с нею, а потом уже двину домой».
Он понимал, ему не избегнуть серьезного, может быть, даже очень серьезного разговора с Вероникой, что ж, чем скорее поговорит с нею, тем быстрее снимет с сердца камень…
Он подождал возле подъезда и дождался, увидел: Вероника торопливо спешит в театр.
— А, это ты, — чуть задыхаясь, сказала она.
— А я ждал тебя, хотел увидеть хотя бы ненадолго…
— Как? Говорил с Ермолаичем?
Спросила, не глядя на него, словно бы ее не так уж интересует его ответ, но он кожей почувствовал, как напряглось, замерло в ожидании его слов все ее существо.
— Говорил.
— Ну и как?
Снова почти полное безразличие, чуть ли не улыбается ему, а на самом-то деле…
— Того, чего хотел, — добился!
У нее слегка дрогнули ноздри, признак неподдельного волнения, повернув к нему голову, она спросила:
— А именно?
— Премьера переносится, покамест буду работать…
— Работать, — задумчиво повторила Вероника. — Ну что ж…
Глянула на часы, ему показалось, она нарочно хотела показать ему, что ей некогда, чтобы не продолжать этот разговор, сказала:
— Ну, пока. Дома договорим…
— Хорошо, — согласился он. — Дома договорим.
В последнее время Вероника стала какой-то далекой, отчужденной.
Даже наедине с самим собой он боялся произнести слово «отчужденная», может быть, ему это просто так кажется, она устала, перетрудилась, кроме того, обижена на него, да, как бы там ни было, а обижена, ведь она уже готовилась к премьере, мечтала о ней, сколько раз говорила Полукарову о том, что волнуется, едва лишь подумает о премьере, и в то же время до того хочет поскорее дождаться…
В тот вечер, когда она вернулась из театра, у них случился разговор, не очень длинный, но значительный. Он сказал, что не хочет ни за что показать пьесу в таком виде, что намерен все, с начала до конца переписать набело, что ему перестали нравиться решительно все персонажи.
Она молча выслушала его и молчала так долго, что он не выдержал, спросил:
— Ну, что ты на это на все скажешь?
Она медленно покачала головой:
— Что скажу? А ничего.
— Ничего? Нет, правда?
— Да, — сказала она. — Правда.
— Ты сердишься, — сказал Полукаров. — Я вижу, ты сердишься на меня, но, дорогой ты мой, пойми, наконец, я хочу, чтобы спектакль получился не проходной, не обычный, среднеарифметический, а интересный, чтобы его заметили, о нем стали говорить.
Она опять не произнесла ни слова, он продолжал:
— Я хочу, чтобы у тебя роль получилась глубинной, не плоской, не однозначной, как теперь, а то теперь ты очень походишь на девушку с плаката…
— Раньше ты так не думал, — сказала Вероника.
— Не видел, — признался Полукаров. — Я был, если хочешь знать, опьянен немного…
— Чем же?
— Хотя бы тем, что меня признали, что моя пьеса понравилась, что все то, что я сочинил, вдруг окажется на сцене, под сотнями глаз…
— Я бы хотела, чтобы ты не трогал мою роль, — сказала Вероника. — Я привыкла к ней, мне она нравится в таком виде.
— Нет, — ответил Полукаров. Строгая, раньше не виденная ею складочка залегла между его бровями, отчего лицо Полукарова вдруг стало казаться старше, угрюмее. — Нет, не проси, родная, не могу!
— Никак не можешь? — переспросила Вероника.
— Да, не могу, это было бы изменой самому себе, своим принципам, своим взглядам.
Она молча, как бы рассеянно смотрела в окно, потом перевела взгляд на него, спросила:
— Скажи правду, может быть, ты хотел бы другую актрису?
— Какую другую актрису? — не понял Полукаров.
— Может быть, ты хотел бы, чтобы играла не я, а кто-то другой?
— Перестань, — оборвал он ее. — Как не совестно? Неужели тебе в голову могла прийти такая мысль?
— Могла, — ответила Вероника. И, не слушая больше того, что он говорил, вышла из комнаты.
Прошло немногим более двух месяцев. За это время Полукаров основательно поработал над пьесой и сдал ее в театр с сознанием сравнительно хорошо выполненного долга.
Иван Ермолаевич первый прочитал пьесу, рано утром позвонил ему:
— Голуба моя, да это же, если хотите, совсем другая пьеса!
— Ну, я бы не сказал, что другая, — ответил Полукаров. — Сюжет-то остался тот же!
— Это так, — согласился Иван Ермолаевич. — Что есть, то есть, но действующие лица совершенно неузнаваемы…
— Вам нравится? — напрямик спросил Полукаров.
Иван Ермолаевич помедлил, прежде чем ответить:
— Профессионально, возможно, и более отточено, все пригнано так, как следует, но первый вариант был, как бы вам сказать… — Он замялся в поисках нужного слова: — Он был более непосредственный, а потому и казался натуральнее, естественней, органичней…
— А мне нравится этот вариант куда больше, — не уступал Полукаров.
Неожиданно Иван Ермолаевич сказал миролюбиво:
— Быть по-вашему…
— Ну что ж, — сказал Полукаров. — По-моему так по-моему.
Он невольно дивился самому себе, никогда раньше он бы не мог разрешить себе разговаривать с главным режиссером театра в таком тоне. Что же произошло с ним? Почему он стал такой? Ведь тогда, до войны, когда он впервые пришел в театр, он благоговейно прислушивался к каждому слову старого режиссера, а о том, чтобы поспорить с ним, возразить ему, не согласиться, об этом не могло быть и речи, Если бы, скажем, он, Полукаров, получил за эти годы широкое признание, если бы познал шумный успех, тогда еще можно было бы понять его самоуверенность и твердость.
«Просто я стал старше, опытнее, хладнокровнее, — подумал Полукаров, подумал о самом себе отстраненно, беспристрастно, словно о ком-то постороннем. — И потом произошла некоторая переоценка ценностей, когда-то, немыслимо давно, до войны, мне казалось, поставить пьесу в театре — это предел мечтаний, счастье, самое что ни на есть, а теперь, став старше на целую войну, я вдруг осознал, что счастье в другом, в чем-то, не всегда понятном, но в другом…»
И еще он подумал: «Старше на целую войну» — это хорошо, надо бы записать».
Но тут же что-то отвлекло его, и он позабыл записать.
В тот же вечер Полукаров сказал Веронике, что сдал в театр новый вариант.
— Знаю, — отозвалась она. — Ермолаич объявил, завтра — читка.
— Интересно, как тебе покажется второй вариант? — спросил Полукаров.
Она промолчала, как не слышала. И он не стал больше допытываться.
Читка была не на следующий вечер, а спустя два дня. Полукаров задержался в редакции, срочное задание, не мог прийти; поздно вечером Вероника, вернувшись из театра, сказала:
— Все прошло хорошо, актеры приняли твой вариант.
Она произнесла эти слова спокойно, почти бесстрастно, ему показалось, что именно ей пьеса не понравилась, именно ей. И он спросил ее:
— А как тебе?
Она пожала плечами:
— Не знаю…
— И все-таки, — настаивал он, — скажи, как тебе, понравилось?