Литмир - Электронная Библиотека

Что касается укротительницы, то ее, в общем, не трогали, — может быть, ее защищало звание народной артистки, присвоенное ей сравнительно недавно?

Должна сказать, что теперь, спустя годы, я все чаще встречаюсь с людьми, любящими животных. Они не только любят животных, но и по-настоящему заботятся о них, принимая их интересы и нужды искренне к сердцу.

А я не мыслю себе моего существования без братьев наших меньших.

С детства со мною постоянно бок о бок обитали рыбки, птицы, кошки, собаки.

Жил как-то ежик, которого я нашла в лесу, хомяк с многочисленным семейством, казалось, возраставшим с каждым днем, умиравшая с голоду белка, подобранная в Тимирязевском парке, жаба в банке, несколько лягушек.

Уже основательно повзрослев, а вернее, состарившись, я все равно не забываю о животных.

И теперь со мною вместе проживают дворняжка Клуша, которую однажды, морозным февральским вечером, я нашла на улице, кот Филипп и голубь с подбитым крылом по имени Аристарх.

Иные в открытую подсмеивались надо мной:

— Скоро на пенсию выходить, а ни прочного положения, ни нормальной семьи, ничего не завоевала, одни четвероногие да пернатые, вот и вся семья.

Пусть так. Да, я ничего не сумела добиться: должно быть, и вправду порядочная бездарь. Ни литературного имени, ни семьи, ничего не сумела создать.

Когда-то я мечтала стать писательницей, выпустить хотя бы одну книгу. Не вышло.

Разумеется, я писала. Приходя домой после целого дня беготни по заданиям редакции, я почти сразу же садилась за стол, начинала писать.

Тогда еще был жив отец, и мне жилось значительно легче: отец покупал продукты, готовил, выгуливал собаку и ждал меня.

Он умел ждать. Знал, что я, идя домой Рождественским бульваром, всегда смотрю на наши окна, и он зажигал свет, даже если было еще совсем светло, и, едва я поднималась по лестнице вверх, уже открывал дверь квартиры.

И еще у него было чисто женское тяготение к порядку, он любил накрывать стол парадной скатертью, хотя за столом нас всего двое, поставить красивые тарелки, вазочку с бумажными салфетками, старинный графин, в котором самая обыкновенная вода.

— Пусть хлеб будет ржаной, но хлебница фарфоровая, по возможности старинная, — говаривал он.

Случалось, кроме жареной картошки, на обед ничего не было. Но зато картошка была изящно разложена на кузнецовских тарелках (у нас сохранилось пять тарелок из целого сервиза), и в фаянсовом кувшине налита вода с лимоном, а на столе красуется скатерть, некогда вышитая руками сестры отца, великой рукодельницы, кремовая, льняная, по краям васильки…

Отец не выносил клеенки на столе, граненых стаканов, алюминиевых, легко гнущихся вилок и ножей, толстых обливных тарелок.

— Наверное, я все-таки аристократ, — признался он как-то.

— Безусловно, — согласилась я, хотя хорошо знала, что его отец, а мой дед был лесничим в Брянской губернии, а бабушка, которую я еще застала, была родом из Катыни, из многодетной крестьянской семьи.

К старости отца покинула страсть покупать ненужное старье, уйдя из магазина на пенсию, он довольно охотно вел наше скромное хозяйство и перечитывал любимые книги — Монтеня, Тацита, Тэна, Плутарха, академика Обручева и стихи Пушкина, Тютчева, Фета.

Время от времени отца навещали старинные друзья и клиенты, — увы, год от года их становилось все меньше.

Отец подчас невесело шутил:

— Сужается круг друзей, выходит, и мне в скором времени…

Я не давала ему договорить. Потому что, несмотря на свою общительность, «артельность», как называли это мое качество некоторые друзья, я все равно больше всего на свете любила отца и преклонялась перед ним, считая, что он абсолютно, решительно недооценен и, может быть, потому не сумел сделать себе карьеры, которую заслуживал.

В сущности, его разносторонние познания, эрудиция, поистине феноменальная память — все это могло сослужить ему хорошую службу, он легко мог стать видным ученым, писать интереснейшие исследования, посвященные различным областям литературоведения и искусства. Он мог прославиться и остался безвестным.

Выйдя на пенсию, он не потерял связи с некоторыми букинистами и порой доставал редкие книги и для себя и для некоторых своих старых друзей.

И больше ни о чем, что могло бы быть для него выгодным, не заботился и не думал.

Однажды я спросила его:

— Ты нравишься самому себе?

— Да нет, не очень.

— Почему? — не отставала я.

— Не знаю. Не нравлюсь, и все.

— Мне ты тоже не нравишься, — сказала я. — Потому что ты на редкость нечестолюбив.

Отец равнодушно усмехнулся:

— Ну что ж, значит, таким уж уродился.

— Но почему же?

— Таким уродился, — повторил он.

— Это несправедливо, — попыталась я убедить его. — Это ужасно несправедливо! Ведь благодаря тебе, и только тебе, многие стали докторами наук, а некоторые, я знаю точно, даже членами-корреспондентами. А уж о кандидатах я и не говорю, их, должно быть, тьма-тьмущая. И во многом именно ты, не кто иной, помог им стать тем, чем они стали, ты не только доставал для них всякие раритеты, ты им, я сама, своими ушами слышала, читал иногда целые лекции…

Я не преувеличивала. Как-то к отцу заладил ходить некий весьма прилипчивый гражданин. Я его прозвала Молчалиным.

Наверно, думалось мне, Молчалин Грибоедова должен был выглядеть именно так. Мягкий взгляд серых ласковых глаз, изящно вылепленные розовые губки, круглая, хорошей формы голова, почему-то всегда склоненная набок.

Он умел истово, даже как-то благоговейно слушать. Отец рассказывал ему что-нибудь, решительно незнакомое для него, и он, казалось, впитывал в себя каждое его слово глазами, бровями, полуоткрытым ртом.

У него была манера говорить:

— Да что вы… Да куда мне до вас… Нет, я таким, как вы, никогда не буду…

Такой вот стиль, взятый им на вооружение, помог ему добиться многого.

Сперва он защитил кандидатскую; тему диссертации он, по слухам, вымолил у своего научного руководителя: «Обряды древних тольтеков».

Отец сказал мне: «Тема, что называется, не бей лежачего».

Однако, верный себе, сумел раздобыть для Молчалина (разумеется, у него была другая фамилия, но для меня он навсегда остался Молчалиным) редкие, очень нужные ему издания; мало того, Молчалин принес отцу свой автореферат, и отец просидел над многостраничным этим произведением что-то не меньше недели, не только безжалостно выправляя погрешности языка — а их было немало, — но и внося необходимые дополнения.

Молчалин стал кандидатом наук и почти сразу же начал исподволь готовить докторскую диссертацию.

Он являлся к отцу из вечера в вечер, садился напротив него за стол, сложив вместе ладони, — у него были пухленькие, совершенно женские ладони, короткие пальцы, выхоленные, выпуклые ногти, похожие на отшлифованные морем камешки, — смотрел на отца не моргая, благоговейно-ласковым взглядом и канючил:

— Ипполит Петрович, вы же понимаете, куда мне до вас, я же таким, как вы, никогда не буду, помогите мне, дорогой вы мой, вы же знаете, я без вас никто и ничто…

Вместе с отцом он выбрал тему докторской, сейчас уже не припомню названия, помню лишь, что тема эта тоже в какой-то степени перекликалась с обычаями древних народов, некогда населявших нашу землю.

Он продолжал ходить к отцу, советовался, слушал его, аккуратно записывал слова отца в особую записную книжку и почти каждую неделю приносил список книг, которые отец должен был ему раздобывать. И отец раздобывал книги, и разъяснял то, что было Молчалину почему-то непонятно, и рассказывал о том, о чем Молчалин не знал и не мог знать…

Само собой, Молчалин стал доктором наук, как же иначе?

И почти сразу же стал заведовать сектором своего института. И… начисто позабыл об отце, как не знал его никогда.

Прежде всего, не позвал отца на банкет, который он устроил в «Арагви», когда защитил докторскую.

Кто-то сказал об этом отцу, отец махнул рукой:

— Не пригласил? Бог с ним, всех не пригласишь…

3
{"b":"854564","o":1}