— Рада, конечно, — отвечала она.
Он говорил:
— Не верю.
— Рада, — повторяла она. — Ты же знаешь, я не люблю врать. Что есть, то есть.
— В самом деле, рада?
Отсвет улыбки мелькал в ее глазах.
— Почему ты смеешься надо мной?
— Я не смеюсь, просто вспомнила, моя бабушка говорила, все мужики — чистые дети, те же несмышленыши…
— С тобой я и вправду становлюсь ребенком, — говорил он. — Стыдно признаться, но это так, или, может, я дурею? Скажи, от любви дуреют?
— Иногда, — отвечала Вероника серьезно, без тени улыбки глядя на него. — Даже, если хочешь, довольно часто…
Он спросил однажды:
— Помнишь, как ты меня на фронт провожала?
— Помню.
— Ты мне тогда дала свою маленькую фотографию, ту, в летнем платье, а я ее потерял…
— Потерял? — переспросила Вероника. Задумалась на миг. — Это дурная примета.
— Вот еще, ты, оказывается, в приметы веришь, а я не знал.
Она не ответила на его улыбку, сказала снова убежденно, невесело:
— Дурная примета, лучше бы не терял…
— Или, если потерял, не говорил бы, — продолжил он.
Она кивнула:
— Да, лучше бы я не знала.
Чтобы как-то отвлечь ее от грустных мыслей, он спросил:
— Помнишь, как я тебя встретил в Ленинграде?
— Помню, — ответила Вероника. — Как не помнить…
В тот вечер она уезжала в Ленинград «Стрелой». Пригласила студия «Ленфильм» на пробу.
Полукаров провожал ее. Они стояли возле вагона, Вероника зябко ежилась в легком пальтеце, потом откинула капюшон, в мерцающем, почти призрачном свете фонарей волосы ее внезапно засветились.
— У тебя словно нимб вокруг головы, — сказал Полукаров. Вероника провела ладонью по лицу, как бы сгоняя что-то, мешающее ей:
— Ужасно боюсь, вдруг ничего не выйдет? Вдруг не подойду?
— Выйдет, — уверенно сказал Полукаров. — Непременно выйдет, и ты подойдешь, не сомневаюсь!
Они расставались впервые. Как обычно, во время проводов хотелось говорить о многом, об очень многом, но слова приходили на ум какие-то невыразительные, стертые.
— Когда приедешь? Если сумеешь, позвони. Не задерживайся, я буду скучать, так и знай…
И лишь тогда, когда поезд тронулся и Вероника в последний раз махнула ему ладонью, он, припомнив все то, что хотел сказать и не сказал ей, вдруг ринулся по перрону вслед за составом, словно это был вопрос жизни и смерти — непременно, во что бы то ни стало увидеть ее руку, а если посчастливится, и ее лицо, пусть на один лишь миг…
Когда рано утром Вероника вышла из вагона на ленинградском перроне, Полукаров встретил ее с букетом розовых астр, веселый, сияющий, свежеумытый.
— Ты? — только и произнесла Вероника. Даже огляделась вокруг, будто не верила, что очутилась в Ленинграде.
Все объяснилось просто: проводив Веронику, Полукаров помчался на Внуковский аэродром к знакомым летчикам и с попутным самолетом вылетел в Ленинград.
— Просто до чертиков захотелось увидеть тебя, — сказал он.
Обратно ехали вместе, в международном вагоне, все той же «Красной стрелой». Вероника была веселой: пробы вроде бы понравились, можно было надеяться, что все будет в порядке и ей поручат главную роль в новом фильме. Но ничего не вышло, сниматься ей не пришлось — война.
Постепенно, один за другим московские театры начинали работать. И театр, в котором служила Вероника, также открыл сезон.
Полукаров мечтал, чтобы наконец поставили его пьесу, ведь, в сущности, все уже было готово, и генеральная тогда, перед самой войной, прошла хорошо. Однако Иван Ермолаевич, сильно постаревший и как-то пооблинявший за годы войны, почему-то молчал, не заговаривал о спектакле по пьесе Полукарова; однажды Полукаров зашел к нему в кабинет, сразу же, с места в карьер спросил:
— Ну, как все-таки, собираетесь ставить мою пьесу или успели отказаться от этой мысли?
— Что вы, голуба, — пропел Иван Ермолаевич, глядя на него уже по-стариковски мутными, как бы покрытыми пленкой глазами. — Как это отказаться? И почему это вам пришло в голову?
Однако в плане репертуара были совсем иные постановки, а о пьесе Полукарова, как говорила Вероника, пока что слыхом не слыхать.
— Пока подожди, — сказала Вероника, — потом, надеюсь, что-нибудь как-нибудь прояснится…
Он подумал и согласился. Не стоит пороть горячку, может, и в самом деле со временем все станет на свои места…
Вероника теперь каждое утро уходила в театр на репетиции. Иван Ермолаевич решил возобновить два старых спектакля: «Сирано де Бержерак» Ростана и «Бешеные деньги» Островского. Во втором спектакле Вероника играла Лидию, была увлечена своей ролью, взволнованно рассказывала Полукарову, как ей завидуют в театре, даже мужчины и те не могут скрыть своей зависти, даже Гриб и тот сказал как-то:
— Вот погоди, уйдет наш Иван, придет новый, кому ты не покажешься, что тогда запоешь?
Полукаров искренне возмущался. Ну и мужики пошли, хуже самой отвратной сплетницы!
— Честное слово, невозможно поверить, что бывают такие вот человекообразные, — сказал он. — Неужели тому же Грибу не совестно? Ведь он вроде бы к тебе хорошо относился…
— У нас в театре все друг к другу вроде бы хорошо относятся, — с горечью произнесла Вероника.
— Так бывает только в театральном мире, — решил Полукаров. — Подчас мне жаль, что ты актриса!
— И все-таки я не могла бы быть никем иным, — призналась Вероника, и он знал, она не лукавит, не притворяется, что есть, то и есть на самом деле.
Полукаров демобилизовался и после долгих уговоров согласился стать спецкором большой столичной газеты.
— Плохо то, что придется ездить в командировки, — сказал он Веронике.
— Чем плохо? — не поняла Вероника.
— Буду отрываться от тебя, а это для меня вовсе не желательно.
Он ожидал, что она скажет: для меня тоже нежелательно, но она ничего не сказала, как не слышала. И он не стал продолжать.
Ездил он, к своему удовольствию, не очень часто, не более одного-двух раз в месяц. И ненадолго, на два, от силы четыре дня.
Возвращался всегда с некоторой боязнью, как там Вероника, с тревогой, в которой сам себе не хотел признаться, останется ли она с ним или вдруг он ее больше никогда не увидит, она уйдет от него навсегда, навеки и не обернется даже…
Он понимал, страхи его, должно быть, любому здравомыслящему человеку покажутся странными, может быть смешными, и потому он стеснялся признаться даже Лешке Коробкову, а тот, умница, все понимал без слов, однажды сказал:
— А ты в ней ни капельки не уверен, что, неправду говорю?
— Правду, — признался Полукаров и, помедлив, спросил: — Это хорошо или плохо?
Скупо прорезанные, неяркие Лешкины глаза смотрели на него с неподдельной жалостью. Может быть, Лешка хотел как-то его ободрить, но в силу врожденной привычки всегда говорить одну только правду не сумел совладать с собой.
— Чего ж тут хорошего, — сказал, как рубанул наотмашь.
Полукаров невольно вздрогнул, недаром говорят, словом убить можно, да еще как можно…
В тот же вечер он отправился в театр встретить Веронику, так уж у них было заведено, он ее каждый раз встречал и, если бывал свободен, провожал в театр.
Вероника казалась усталой, круги под глазами, на щеках лихорадочный, нездоровый румянец.
— Наш Ермолаич окончательно замучил нынче, — сказала. — Все не по нем, все не так…
— Придирается? — спросил Полукаров.
— Кто его знает, — неопределенно ответила Вероника. Должно быть, ей не хотелось разговаривать, хотелось идти молча, думать о своем. Он понял, не стал больше ни о чем спрашивать, молча шел рядом, время от времени поглядывая на нее.
Теплое, необычайно нежное чувство владело им. Самая родная, роднее нет никого, его боль, его кровинка, долгожданная, наконец-то сбывшаяся радость!
Дома он уложил ее на тахту, принес из кухни кувшин, налил молоко в кружку.
— А ну, — сказал. — Пей, моя маленькая…
Она пила молоко маленькими глотками, над верхней губой у нее выросли молочные усы, глаза блаженно блестели.