— Он же завуч, как вы знаете, и от него что-то зависит, отношение педагогов к ученикам, отметки, аттестаты и все такое прочее. И вот, таким вот образом, отец вызывал к себе родителей некоторых учеников, само собой, не тех, кто хорошо учился, а других, похуже, и говорил: «Почему бы вам не написать о нашей семье в центральную газету? Вы знаете о том, что в такой-то московской газете объявлен конкурс «Лучший человек, которого я знал», а вы возьмите да и напишите о лучшей семье нашего города». И начинал восхвалять себя, и маму, и всех нас. Говорил, что семья и вправду необыкновенная, что мы являемся полезными, очень нужными членами общества, что на нас равняются многие, что мы пример для всех остальных жителей, и много еще всякого он говорил.
— Кому же он так говорил? — спросила я.
— Не всем, конечно, а выборочно. Например, тем родителям, у которых ребята плохо учатся, или родителям детей из маминого детского сада…
— Вот как? — сказала я.
— Он одной матери так прямо и сказал, я сам однажды слышал: хотите, чтобы к вашему ребенку относились лучше, чем ко всем остальным, напишите письмо в редакцию…
— И она написала?
— А как же. Сперва, правда, все отнекивалась, не знаю, как писать да что, но он взял да и продиктовал ей, что следует писать…
Олег усмехнулся:
— Смешно, честное слово! Диктант на дому…
— Нет, — сказала я. — Совсем не смешно.
— И за старуху Бобылеву он тоже сам написал, — сказал Олег. — Потом уже она переписала все, как есть.
— За кого?
— За Бобылеву Веру Максимовну, может быть, помните, она писала о том, что Праховы посылают посылки с яблоками из своего сада в детские дома?
— Да, помню.
В этот миг мне даже вспомнился конверт, в котором было письмо, самодельный, из коричневой бумаги, склеенный по краям. Вспомнился и почерк Бобылевой, длинные буквы, слегка сползающие вбок.
— Все вранье, что вы записали, все, с самого начала до конца, — продолжал Олег. — Каждое слово — вранье! И на фронте он не был, ему ногу в детстве оттяпали, под машину попал, едва жив остался. А вам говорил, что на фронте потерял ногу.
Я взяла свой магнитофон, нажала кнопку.
В комнате послышался медленный, внушительный голос Прахова:
— На фронт я попал мальчиком с первого дня. Да, буквально с первого. Так вышло, что я стал сыном полка. Но однажды, уже в конце войны, я в лесу напоролся на мину, попал в госпиталь, в Москву…
Я выключила магнитофон.
— Как же так можно?
— Значит, можно, — сказал Олег. — И не вам одной он эти самые сказки плетет„.
Мне чудилось, это все неправда, просто снится странный, необычный сон, в котором кажется, что все происходит на самом деле, а в действительности — сон есть сон, и ничто другое…
Но нет, то был не сон, а явь. Неподдельная, подлинная явь.
— Думаете, мы и вправду приемыши? — спросил Олег и сам же ответил: — Да ничего подобного! Мы все его родные дети, а вовсе не приемыши. Честное пионерское, родные…
Он с жаром произнес «честное пионерское», щеки его вспыхнули, глаза загорелись.
— Подожди, — сказала я. — Не волнуйся. Не надо так нервничать…
— Не могу, — сказал он. — Ненавижу неправду! Всякую неправду. У меня был друг, мы с ним дружили с первого класса. А теперь я его знать не хочу, потому что поймал на лжи. Он — врун. Кругом сплошные вруны…
Крепким смуглым кулаком Олег пристукнул по столу.
— Почему? — спросил. — Ну почему люди так охотно и часто лгут?
Я испугалась: вдруг он расплачется. Не выдержит и разревется, а это ужасно — видеть широкоплечего парня, почти юношу, плачущим, словно слезливая девчонка…
— Не все лгут, — возразила я. — Поверь, что очень многие, так же как и ты, ненавидят ложь и предпочитают говорить правду, какой бы горькой она ни была!
— Мало таких! — угрюмо заметил Олег.
— А по-моему, много; — сказала я. — Слушай, одного я не понимаю, ведь твой отец производит впечатление умного, безусловно все понимающего человека.
— Что есть, то есть, он, конечно, неглупый, — согласился Олег. — Главное, очень хитрый.
— Допустим, пусть не умный, скорее хитрый, во всяком случае не дурак. Но неужели он не понимает, что любая неправда так или иначе вылезет наружу? Ведь это же совсем нетрудно — проверить все его слова и убедиться, что и на фронте он не был, и дети не приемыши, а родные, и письма пишутся чуть ли не под его диктовку…
Олег невесело усмехнулся:
— Думаете, он этого не понимает? Ему и мама то же самое как-то сказала: это все совсем не безобидно; и я тоже сколько раз говорил — смотри, проверят, узнают всю правду, что тогда будет? Мама даже плакала, говорила, стыда не оберешься, зачем ты так…
— А в самом деле, зачем он так? — спросила я. — Для чего ему все это нужно?
— Неужто непонятно? — удивился Олег.
— Представь, не очень.
— А по-моему, все очень ясно. Он невероятно честолюбив, вот потому-то ни с кем и ни с чем не хочет считаться, прет напролом…
— Допустим, — не сдавалась я. — Допустим, он жаждет славы, популярности и всего такого прочего. Но может же он, в конце концов, заглянуть хотя бы немного вперед и осознать, что будет, когда проверят и выяснят, что это все чистой воды неправда?
— Я ему говорил то же самое, и знаете, что он мне ответил? — спросил Олег. — Он сказал: да, безусловно, могут проверить, а могут и не проверить, поверят на слово. Ведь столько писем идет в адрес газеты, не могут же не верить этим письмам, и потом, вообще наши газеты не любят писать опровержения, — дескать, произошла ошибка, все это оказалось совсем не так, не соответствует действительности. Так что даже если и выяснят, сказал отец, то все равно это все уголовно не наказуемо, за это не судят и не дают срок. А опровержение, повторяю, вряд ли появится, не будут же сперва печатать, а после опровергать столько писем…
— Вот он какой, — промолвила я. — Расчетливый человек…
— Еще бы! — воскликнул Олег. — И скользкий к тому же, никак не ухватишь его, все равно вывернется.
— Да, это ты верно сказал, он скользкий, — заметила я.
— Мама говорит, что он очень умный, что если бы не эта самая жажда славы, он мог бы стать настоящим человеком…
Олег замолчал, потом продолжал снова:
— С нами, когда я был маленький, жила бабушка, его мать. Она рассказывала, что он еще в детстве говорил: «Хочу быть знаменитым…»
Я подумала о том, что, если бы очерк о нем появился в газете, пространный, с фотографиями, как и было задумано, он бы действительно, наверное, прославился на какое-то время.
Ну, а что было бы потом? Если бы проверили и узнали всю правду?
Возможно, ему бы ничего не сделали. В сущности, он все рассчитал психологически точно: наша пресса не любит опровержений. Что есть, то есть.
Может быть, если бы все выяснилось, его бы пожалели, как-никак инвалид, многодетный, зато мне бы досталось как следует, и, не могу не признать, поделом, потому что нам, газетчикам, нельзя доверяться словам, мы должны проверять досконально каждое слово, каждый факт…
— И это тоже не все, — продолжал Олег. — Дело не только в жажде славы, а еще в самой что ни на есть обыкновенной выгоде.
— О чем ты говоришь? — удивилась я. — О какой выгоде?
— Сейчас я вам все объясню, — сказал Олег. — Вы уже знаете, что мы посылаем яблоки из нашего сада в детский дом, куда-нибудь в Волгоград или в Пензу.
— Знаю, — сказала я. — Это тоже неправда?
— Нет, это правда. Мы действительно посылаем яблоки, сливы, груши из нашего сада в детские дома. А потом отец пишет письмо. Дескать, дорогие друзья, кушайте на здоровье, поправляйтесь, мы эти яблоки или там груши для вас собирали, сами за ними ухаживали, как могли, растили и следили за ними…
— Ну, в этом я не вижу криминала, — сказала я. — Собирали яблоки? Выращивали их? А потом послали в детский дом? Это все вполне, если хочешь, пристойно…
— Пристойно, — согласился Олег. — Кто же спорит? А вы послушайте дальше. Дальше — вот что: спустя какое-то время отец получает ответ из детского дома, дескать, спасибо за вашу заботу, приезжайте к нам, всегда рады, и все такое прочее в том же роде. Тогда он пишет еще одно письмо — на часовой завод в Пензу, или на Горьковский машиностроительный завод, в котором есть цех ширпотреба, или на московскую фабрику «Большевичка», или на ленинградский «Скороход», или еще куда-нибудь. Пишет, что он послал семена цветов и фрукты в ихний детский дом, а у него, между прочим, есть семья, и тоже дети, и семейству его нужно то-то и то-то…