Опять качаются над ребрами дворов
на белых ветках стаи черных воробьев.
Как скоморохи у боярского крыльца,
они качаются, покачиваются.
И – гайда! гайда! – с метой песьей головы
метет метелица по улицам Москвы.
И снег опричный заметает с головой
тупик кирпичный, переулок Угловой.
А наверху – под самой крышей – в мастерской
затворник дошлый горбит спину день-деньской.
Он в три погибели согнулся над доской
с улыбкой ангельской, с ухваткой воровской.
Он одержим сегодня зудом ремесла,
разводом линий, оперением крыла.
Среди летящих и парящих – хоть убей! –
он самый стреляный и черный воробей.
Пусть образ вечности олифою покрыт,
а он, прищурившись, на время поглядит.
Компресс наложит и, задумавшись, замрет
и три столетья вместе с марлей отвернет.
И только вздрогнет, как откроется впервой
печальный облик за печатью снеговой.
И только ахнет, как по замыслу Творца
лик сострадания проступит из лица.
Вот, друг мой, истина! Не тот сегодня век,
не та метелица, и улица, и снег.
Но, понимаешь ли, хотя и век не тот,
а не поймешь, в какую сторону метет.
К чему качаются над ребрами дворов
на белых ветках стаи черных воробьев?
Зачем, как сирины под дробью ледяной,
зрачки мазуриков шныряют за спиной?
Зло крыто охрою. История в крови.
Но ангел падший домогается любви.
И снег всё пристальней, но как бы ни мело,
утишим зло – у нас такое ремесло.
Проверим заново – ты кисть, а я перо.
Что нам в укор? Добро не может быть старо.
И кто-то в будущем таким же декабрем,
быть может, вспомнит нас – с печалью и добром.