Редкостное признание, получаемое каждой из этих монографий, и не только в среде профессионалов, помогло заполнить, как в учебных программах Парижского университета, так и в культуре вообще, своеобразный пробел, образовавшийся из-за почти поголовного незнания европейской мысли на протяжении семи веков, объединенных под безличным названием «Средневековье», — мрачной и пустой эпохи между античностью и Ренессансом. Мы не осмелились бы сказать, что эта умственная атрофия исчезла; но благодаря замечательным научным исследованиям в Америке и в Европе любой курс всеобщей истории отводит видное место этому периоду человеческой культуры. Призыв к пересмотру взгляда на Средневековье, сформулированный Жильсоном в первом издании его «Томизма» (1920) был удовлетворен не без пользы для образа мысли современных философов, нашедших более обильную, чем казалось ранее, интеллектуальную пищу в кладовой этих непознанных веков. Именно Леви-Брюль направил молодого студента для написания докторской диссертации о Декарте (1913) к их теологическим истокам. Опубликованный в то время «Схоластико-картезианский указатель» до сих пор пользуется большим спросом.
Чтение предисловий к последовательно выходящим изданиям «Томизма» (1920, 1922, 1925, 1942) очень показательно не только в смысле наращивания замечательных достижений в анализе трудов Фомы Аквинского, но и в смысле блестящего понимания Жильсоном острой проблемы зарождения философии и через теологию и в самой теологии. Ибо вместе с растущей рационализацией мысли и культуры стали более суровыми условия существования как таковой философии, проистекающей из разума. Без сомнения, уязвимым местом как мышления святого Фомы, так и собственной мысли Жильсона, зажатого между двумя задачами, было, с одной стороны, извлечь философию из чисто теологического труда, а с другой — сохранить за этой философией ее теологическое происхождение. Сомнительное сосуществование веры и разума при различии между объектами и методами одной и другого… Именно на этой стадии Жильсон вырабатывает категорию «христианской философии» после долгих ученых споров, в которые были вовлечены теологи и рационалисты. Стоит ради этого ознакомиться с «Христианством и философией» (1936), а еще лучше, с «Духом средневековой философии» (1932), наиболее удачной работой Жильсона.
Именно здесь Жильсон находит удовлетворение, делая ссылку на энциклику «Aeterni Patris» папы Льва XIII не как истово верующий католик, но через определение «христианской философии», которое служит ему заголовком, чтобы представить и достойно восхвалить деятельность разума в сообществе верующих, подвергающихся опасности прихода неразумной веры. В этом весь «томизм» Жильсона, согласно которому разум при вере является залогом здоровья ее методов. «Благодать не умаляет человеческую натуру, но доводит ее до совершенства» в деянии человека, но до этого — в жизни духа. Это — высшая аксиома, управляющая всей архитектоникой, всей духовностью Фомы Аквинского. Таким образом, Жильсон соглашается со средневековой формулой, звучащей сегодня двусмысленно, но столь уместной в имперском христианстве Льва XIII, согласно которой гуманитарные науки являются «служанками» теологии, высшей мудрости. По крайней мере, за это можно ценить и уважать «схоластику», выродившуюся теологически и философски за три-четыре века. Воздадим же должное профессору Парижского Университета и основателю Института по изучению средневековья в Торонто. Фома Аквинский был, очевидно, первым, воспользовавшимся Средневековьем с его многообразием целей и методов возрождения сознания, которое не остановилось ни на чистой эрудиции, ни на простой реставрации.
Эта принципиальная позиция проходит через все толкование святого Фомы таким образом, что с каждым новым шагом убеждаешься: философия становится более христианской только тогда, когда она делается все более философской. Вот два разительных примера, взятых среди многих других.
Без сомнения, главы, посвященные собственно теологии, вызвали наибольший интерес, и в то же время они способствовали новому прочтению текстов, часто заблокированных невнятными учеными спорами об истинном различии сущности и существования в созданных существах. Если Бог есть Бог, то сущий есть имя его, и только ему принадлежащее имя, его «сущность». Все предыдущие философии и теологии и уже философия Августина замкнулись в эссенциализме и в границах платоновской онтологии. Рутинная схоластика породила множество книг об этом, которые, по меньшей мере, обескровили и проблему, и решения; я был тому свидетелем. С появлением современного экзистенционализма проблема вновь обострилась. Кое-кто посчитал, что Жильсон воспользовался ею, чтобы осовременить святого Фому. Отнюдь. Он писал мне в связи с этим (5 февраля 1942 г.): «Будут, конечно, говорить, что я истолковал святого Фому применительно к Кьеркегору. Это не так. От святого Фомы я пришел к "экзистенциалистским философиям", о которых я ничего не знал до написания моей американской книги "God and Philosophy"[1228], явившейся решающим этапом в моем толковании святого Фомы Аквинского. Впрочем, я думаю, что святой Фома один создал экзистенциальную философию, потому что он единственный отказался употребить esse[1229] без ens[1230], которое формирует это понятие, и поставить ens без ссылки на высший акт esse. Его метафизика является доктриной habens esse[1231], как бы привязанной к Ipsum Esse[1232]. Забывая об esse, мы обрекаем себя на метафизику чистого понятия (Скот, Суарес, и др.); забывая о habens[1233], мы приходим к тому, что вместе с Кьеркегором в его знаменитом "Постскриптуме", а потом вместе с Ясперсом выносим приговор всей философии как таковой. Если невозможно "постигать", значит невозможно об этом говорить. Метафизика чистого esse невозможна; строго говоря, и экзистенциальная метафизика, будучи только таковой (равной чистому esse), невозможна. Паскаль это хорошо знал: философия не стоит и толики труда, и в ней ничего уже больше не доказывают, в ней бьются об заклад. Мне кажется, что святой Фома достиг прекрасного равновесия мысли, но в этом равновесии есть скрытая тайна, а так как мы концептуализируем все, что только можем, то его толкователям всегда грозит опасность нарушить это равновесие путем концептуализации его тайны, т. е., путем ее раскрытия. Вот почему нельзя "обучать" святому Фоме. Ибо невозможно изучить его, можно лишь снова и снова подступаться к нему. "Вечная молодость, постоянная свежесть источника, который не может перестать быть источником, пока он не иссякнет"».
Осмелюсь ли я назвать созерцательной подобную позицию Жильсона не в силу некоего благочестия, но из-за причастности к созерцанию святого Фомы Аквинского? Довольно мрачная назидательная история — история «доказательств» существования Бога святым Фомой: утонченный концептуальный механизм, приведенный в действие согласно университетскому жанру того времени, только скрывает созерцательную силу Фомы-доминиканца и ученого-схоласта, для которого Бог философов и Бог, открывшийся Аврааму, Иакову, Моисею, поистине отождествляется.
Вера, оставаясь в своей тайне, насыщается разумом.
Таков Бог, на существование которого пятью разными путями направлены — достигающие в конечном итоге своей цели — доказательства Фомы Аквинского. Здесь, несомненно, говорилось о чисто философском выводе. Занимая место в истории, этот вывод предстает результатом многовековых усилий, направленных на обнаружение самого корня существа, которое с тех пор должно было отождествлять себя с существованием. Превзойдя таким образом платоновскую онтологию сущности и Аристотелеву онтологию сути, святой Фома одновременно превзошел, вместе с первичной сутью Аристотеля, и представление о Боге как сущности (Essentia[1234]) святого Августина и его последователей. Читая имя Бога, Августин понимал: Я есть тот, кто не меняется; читая эту же формулу, Фома понимал: Я есть чистый акт существования. Томистский экзистенциализм был событием не только в истории естественной теологии, но и в истории теологии в целом.