— Могу вас познакомить, Фатали. — Это Бакиханов. Но и не спешит, ханская гордость не позволяет являться незванно к грузинскому князю.
Может, Одоевский? Он ввел к Чавчавадзе Мишеля, может, Мишель введет Фатали? Но он сам-то был лишь раз, а Одоевского скосила лихорадка. Фатали б говорил с Александром Чавчавадзе на фарси, о Хайяме, которого перевел поэт на грузинский.
Так и не навестил, то да се, а там нелепая гибель князя: с чего-то внезапно испугалась лошадь, впереди будто блеснули волчьи глаза, — шарахнулась, князь вылетел из одноколки и разбился насмерть.
Одоевский желтый-желтый, губы воспалены, улыбнулся, выступила кровавая трещинка на ранке: «Мне улыбаться нельзя…» Фатали это знакомо — мать!.. Здесь и Мишель, но Фатали много лет спустя понял, что означают слова:
«…говорили, что именно ты о мечах и оковах».
Прочтет лет через двадцать тонкий-тонкий листок: «…но лишь оковы обрели».
И к Фатали, будто споря с ним:
— Да и прочли вы разве мои стихи прежде, нежели написали свою элегическую восточную поэму, этот, кажется, в «Московском наблюдателе» я прочел, прекрасный цветок, брошенный на могилу Пушкина.
А в ушах Фатали — слова барона Розена: толстые губы, одутловатые щеки, багрово-красные генеральские погоны; пунцово-алое и желтое-желтое…
— По-моему, — это Одоевский, — вы не могли их прочесть тогда.
«Ух, как холодно!..»
Дрожь передается и Фатали.
Малярийному комару очень была по душе кровь ссыльных.
«Впивайтесь, впивайтесь!..» — император шлепнул по руке — меж рыжих волос запутался безобидный северный братец южного малярийного комара; смельчак — испробовать царской крови!.. Шлепнул, а потом вывел размашистым, но четким почерком резолюцию, как обычно, по-французски, на ходатайстве, кажется, барона Розена разрешить перевести измученного лихорадкой Бестужева из Гагр, где свирепствуют малярийные комары, в другое место («может, в Санкт-Петербург?!»): «Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью! Он не должен служить там, где невозможно без вреда для службы».
Неужто это Бестужев? — удивляется Фатали. — И так близко! Потрясен и Бестужев: уж где-где, а здесь и не мыслилось прежде, что придет день, и он вчитается в иноязычные строки о Пушкине; что-то новое, другими глазами, иной душой; и далекое и близкое! А те, кто пошли в декабре на падишаха, представить не могли себе! Чтоб иноязычные, чтоб иноверцы — да так написали?! Если б прежде доверились Фатали, и он бы смог прочесть стихи северного собрата!
— Барон, если помните, всегда восторгался, что письма в Тифлис из Петербурга приходят за одиннадцать дней.
— Почта!.. Да разве можно такое по почте? — взвился Бестужев.
— Прочти я те стихи — может, и поэма была бы другая.
— Полно скромничать! Вы можете гордиться своей поэмой. А что касается тех стихов, боюсь, обожгли б себе руки, попадись те листки к вам.
— Как вы могли — знать и не показать! Я догадался потом, как вспомнил выражение вашего лица, когда барон Розен спросил вас: «Вы читали стихи на смерть Пушкина?» И когда, уже зная о тех листках, я заново просмотрел ваш перевод моей поэмы, сначала, не скрою, удививший и испугавший меня.
— Вы ж были наивны, Фатали! Да и прошло-то ведь всего три года, как вы пришли на службу к барону…
Как расскажет много позднее краснощекий, стыдливый, с седой бородкой, позволяющий себе лишь изредка, но непременно безадресно, браниться: «Это черт знает что!..», благовоспитанный и добрейше-милейший востоковед Адольф Верже:
в мае тридцать седьмого года была предпринята экспедиция в Цебельду под начальством главнокомандующего, взявшего е собой Фатали и Бестужева, пользовавшегося особенным расположением генерала (обожал государственного преступника!). Покорив цебельдинцев (три повешенных на пятачке сельской площади и двадцать убитых), отряд возвратился в Сухуми, где его уже ожидали суда, на которых он должен был отправиться к мысу Адлер для наказания горцев (но горец о том не знал, когда целился!). За три дня до отплытия в море Бестужев в числе других обедал у барона Розена, который между прочим спросил его:
— Вы читали стихи на смерть Пушкина? Бестужев растерялся: читал ли он! «Читал! знает!»
За столом оцепененье, застыли, барон — он-то читал! — быстро поправился:
— Ну да, стихи нашего Фатали… Наш юный друг посвятил памяти Пушкина трогательную восточную поэму, очень вам советую переложить ее на русский язык.
Потом, ранней осенью или поздним летом: Фатали знает — ходят листки по рукам. Но как достать? Спросил у одного: «Вы случайно не слышали?..» Тот оловянно уставился на Фатали и повел плечами. Еще у одного. Тот оживился: «Что? Какие? Покажите?!» Не к самому же барону идти?! Спросить у Бестужева! Но как? Если б желал, мог бы сам…
— А где оригинал?
— Боюсь, что не поймете.
— Я не пойму? Ваш, можно сказать, ученик?! — и продекламировал: «Гечме намерд кюрписиндан…»
Адольф Берже тут же перевел, он сидел рядом с ба-оном: «Не ходи через мост лукавца, пусть лучше быстрина унесет тебя. Не ложись в тени лисицы, пусть луч-е лев растерзает тебя!»
— Но я написал на фарси.
— Почему? — сник Бестужев. — У вас же у самих прекрасная поэзия! «Чах дашы, чахмах дашы, аллах версии тышы!» «Кремышки, камешки, дай бог вам умыться дожем!» Да-а… Надо было на своем, на родном! С ним ведь, как с французским в Европе, можно пройти из конца в конец всю Азию… Ну да ладно, не огорчайтесь, в другой аз напишете на своем.
На первых же словах поэмы — «Не предавая очей сну…» — не дочитав строку до конца, запнулся, потрясений: это ж и его слова к брату, когда узнал о смерти Путина: «Я не сомкнул глаз…»
«Не предавая очей сну, сидел я в ночи и говорил сердцу: о родник жемчуга тайн! Что случилось, что соловей цветника твоего отстал от песен…» — Фатали, дайте же перо! — И стал править, шевеля губами, вчитываясь в текст. — Чуть-чуть иначе! «…отчего забыл песни соловей цветника твоего?» Фатали молча наблюдает. Бестужев, справив, шепчет, чтоб постичь музыку стиха: «Откуда ж теперь печаль твоя? Для чего теперь ты стенаешь и сокрушаешься, как плакальщица похоронная?.. Отвечало на это сердце: «товарищ моего одиночества, оставь меня теперь самому себе… мне знакомо вероломство судьбы и жестокость этой изменницы. Я предвижу конец мой. Безумна птица, которая, однажды увидев сеть своими глазами, для зерна вновь летит на опасность!..» Поднял глаза на Фата-ли: «Безумна ль?»
«Прицелились в него смертной стрелой… Грозный ветер гибели потушил светильник его души. Как тюрьма стало мрачно его тело…»
Шепчет, правит, снова шепчет: «Россия в скорби… Убитый злодейской рукой разбойника мира!» — Неужто читал? Но к чему тогда это «милосердие божие»?! — И последняя строка, прочитанная вслух: «Старец седовласый, Кавказ, ответствует на песни твои стоном в стихах Сабухия». Сабухия?
— Сабухи!
— Это что же, ваш псевдоним? — В вопросе Бестужева Фатали уловил иронию.
— Как же без этого? У поэтов восточных, вы знаете, есть обычай сверх настоящего имени принимать пиитическое.
— И что оно означает?
— «Утром выпитое вино».
Ожидал нечто выспренное: «Лучезарный», «Мудрый», а тут такая странность!
— Но утром пьют, чтоб после пьяной ночи опохмелиться?
— Я был хмельной, проснулся утром — и такая ясность и трезвость, к чему они мне, если кругом творится такое?
— И вы тоже… Но раз была трезвость — не скрыться. И вас не спасут, увы, хмельные ваши глаза. А псевдоним — это уже игра.
— Но и у вас…
Махнул отрешенно рукой. — Не надо никаких псевдонимов, друг мой, поверьте мне. У вас такое чудесное имя: Фатали!.. Фатали Фатальный!
Не спросил: «Почему фатальный?» Только слушал. А Бестужев вдруг будто на исповеди — рассказывает, никак не остановится: и о том, как накануне рокового декабрьского дня, перед восстанием, собрались Бестужевы всей семьей — мать и ее восемь детей: пятеро сыновей и три дочери. Потом распрощались с матушкой и сестрами, трое навсегда… Царь приказал стрелять. Ни вздоха, ни судорожного движения, стояли и валились замертво. Еще, еще, еще! И эскадрон конной гвардии. Побежали, но где спрячешься? Картечь догоняла, прыгая от стены в стену и не щадя никого. А потом Якутия: летом ночи без теней, а зимой дни без света. И о братьях. Но первым уйдет он сам. Следом Петр, сойдет с ума на Кавказе. «Хожу, как сердце выронил… Он очень болен, а я не могу лететь к нему!» Потом уйдет Павел, назвавший своего сына в честь брата Александром. «Жив, — рассказывает о брате, — но что толку? Погублен талант, ах какой прицел к пушкам он изобрел, истинно бестужевский!..» Потом Николай, каторга, и Михаил, тоже каторга.