Еще год, другой.
Бывает же такое: то годами не видишь старых знакомых, а то чуть ли не каждый месяц встречаешься с ними.
Смотрю, из парикмахерской выходят Алтун-ханум и ее коротышка муж. Высокая прическа впереди украшена седой прядью, а у мужа черные курчавые волосы, быстрые жесты и взгляды. Крупные зубы то и дело обнажаются в заливистом хохоте. Алтун-ханум и Арастун Афлатунович готовы к новой поездке. А еще через месяц узнаю: весельчак, возвращаясь из одной недальней южной страны, запихал в транзисторный приемник вместо батарей золотые монеты, и Алтун-ханум не смогла удержать… Прощай доброе имя, прощай теплое насиженное место старшего сотрудника. При встрече почему-то растерялся я, а не они. И только спросил:
— На чем Новый год пришел?
— На Баране, — говорит он, а в глазах его читаю: «На черте прискакал! На шайтане пожаловал!..»
Алтун-ханум добавила:
— И совпал с месяцем Путешествий.
Они были, как всегда, точны, это подтвердил и Главный Звездочет: очередной «мусульманский» год прибыл в месяц Сафар, а в эту пору рекомендуется много путешествовать, дабы не застоялась кровь.
Год Барана оказался почему-то очень благоприятным для меня. Именно тогда Екатерина Викторовна решила, что пришло время рассказывать.
Мартовское солнце стало жарче — осесть сугробам; родилась фиалка — пробиться ей сквозь снег; на улицах лужи — отразиться в них плывущим белым облачкам и синему небу.
Екатерина Викторовна вернулась в дни, когда ей было восемь лет, — в год 1941-й.
* * *
Где я был, а где она была…
* * *
— И то ли было это, то ли нет, я ли тогда была или приключилось это с другой… — Екатерина Викторовна начала рассказ о далеком времени, когда жила с матерью Марией и отцом Виктором в большом портовом городе на берегу Черного моря.
Люблю я этот город.
И люблю слушать, когда рассказывают о нем или о каком другом южном приморском городе. Я сразу ощутил тепло солнца, которого, увы, мне недостает, запахло морем. Четкие переходы света и тени — жаркое, слепящее глаза солнце и густая прохлада, как свернешь за угол и спрячешься в тени.
— Но я бы, коль скоро мой рассказ станет повестью…
— С чего вы взяли?
А сам уже вспыхнувшее заглавие записываю: «История, рассказанная Екатериной Викторовной, другом нашего дома, в год Барана и в месяц Путешествий».
— …начала бы ее так, чтоб вашу золотую тему продолжить:
«Столбики золотых монет.
Двадцатипятирублевые, десятки, пятерки.
Орлом вверх.
Были в жестяной коробке, теперь ровными столбцами высились на столе.
С красноватым отливом, будто теплые».
— Почти как стихи.
— И стихи будут.
— У вас неплохо получается.
— Но сама я писать не буду.
— Можно было б продолжить так: «От монет шел жар, и, казалось, они обжигают пальцы».
— Уже было: повесть с чужими тетрадями. Но тетрадь у вас будет. Не моя, иначе придется вам ждать еще не один год, пока я не напишу, а моей матери. И не сейчас, а после того, как расскажу.
— Начнете с монет?
— Начну с теплого южного города.
— …где некогда жила Катя.
— …та, увы, уже никогда жить не будет.
— Это как сказать, не загадывайте!..
1
Жили в большом южном городе, где много солнца и пахнет то морем, то степью, Мария, ее муж и дочь Катя. Виктор работал инженером на судоремонтном заводе, а Мария пела в местной опере. Сразу попала сюда по распределению после окончания студии при Московской консерватории, правда не на первые роли, но иногда ей давали петь и ведущие партии.
Приняли ее поначалу, как это часто случается, настороженно, а как ближе узнали — полюбили. Полюбили за мягкий нрав, за то, что не рвется в примы, не дерется за главные роли, безотказно выступает на шефских концертах, не гнушается и далеких поездок с тряской в грузовиках. Сидит молча в открытом кузове на скамейке-перекладине или держится рукой за гладкий железный верх кабины, и ветер треплет волосы, студит щеки. Как-то послали ее выступить в цехе судоремонтного завода. Здесь она познакомилась с высоким молодым парнем, и ее поначалу рассмешило сходство их фамилий: она — Голубкова, а он — Голубев. Виктор представил ее рабочим своего цеха, а после концерта проводил до самого дома: театр снимал для нее большую комнату, очень вытянутую в длину, с одним окном, и оттого полутемную, в старом коммунальном доме в двух кварталах от работы.
Виктору и в голову не приходило, что он может полюбить артистку. Они казались далекими, недоступными, не созданными для долгой семейной жизни. Но Мария, то ли потому, что пела не со сцены, а здесь же, рядом, и до нее было рукой подать, одета была в обычную блузку с юбкой и держалась просто, то ли потому, что взгляд ее подкупил своей доверчивостью, открытостью, но Мария и усилий никаких не приложила, чтобы его неверные суждения о том мире, к какому она принадлежала, развеялись сами собой, да их и вовсе не было, Виктор на себя наговаривает, показалось ему; Мария шла рядом, говорила о маме и папе, которые панически боялись в этот голодный год отпускать ее одну из Москвы, и теперь что ни день пишут ей по очереди, а она не успевает им отвечать, но ответить надо непременно, и каждому найти слова, лишь ему адресованные; письма наивные, теплые, полные трогательных наставлений, и без них ей было бы тяжело; говорила и удивлялась в душе, что делится с человеком ей незнакомым, хотя, когда она его увидела и он представил ее, «дорогую гостью», рабочим, после концерта отвел ее в заводскую столовую, а потом подошел и спросил, может ли ее проводить, — у нее было такое чувство, что она давно знает этого высокого, с большой уютной ладонью Голубева Виктора.
Мария сказала, что город ей очень нравится и зря о нем столько всяких небылиц насочиняли, и это было приятно Виктору, влюбленному в свой родной город, И он рассказывал о каштанах, тех, которые не едят, и они весело лопаются, когда созреют, и тех, которые вкусны, и нещадно трещат и взрываются, когда их бросишь на раскаленную сковородку; о станциях говорил, хотя какие это станции, особенно о шестой, где он жил, о пляже, о черешнях в их саду, и Мария внимала ему с таким интересом, будто речь шла о чем-то ей очень близком, и глаза ее под тонкими, как ниточка, бровями, как у Милицы Корьюс из «Большого вальса», говорили: «Я вам верю и, что ни скажете, не усомнюсь. А почему верю, и сама не знаю…»
Раза два Виктор достал для Марии мешочек муки и колотый сахар. Потом принес трехлитровую бутыль подсолнечного масла и целый куб халвы. Иногда доставал ей талоны на обед в заводскую столовую. Тогда они обедали вместе.
«Голубь голубку нашел!» — шутили на заводе, давая Виктору Голубеву с Марией Голубковой, сохранившей девичью фамилию, новую квартиру.
Отец Виктора на свадьбу не пришел и мать не пустил. Демонстративно.
— Я тебя познакомлю, ты только взглянешь на нее и поймешь, почему именно ее и только ее я выбрал!
Но мать на следующий день после свадьбы пришла к ним домой, потом и Мария ездила на шестую станцию, и Дарья Дмитриевна учила ее готовить любимую еду Виктора: баклажанную икру по-гречески. Такой и запомнила Мария Дарью Дмитриевну: пекущую синенькие, разрезающую репчатый лук и чеснок, снимающую кожицу с большого красного помидора и заливающую всю эту перемешанную массу вкусным «семечковым», как она говорила, маслом.
Старик был неумолим, хотя мать с каждым словом сына согласна была, да не встревала в разговор, понимая, что мужа не переубедить, за сердце держалась, которое и подвело ее, остановилось в последний день медового месяца сына.
Юрий Юрьевич до жженья в горле сердился на себя, на жену Дашу, что сыновья выросли такие непутевые, упрямые, непослушные, замкнутые и непонятные какие-то; что один и что другой; Виктор покалечит жизнь, связанный и скрученный «залетной певичкой», Николай, старший, то ли холост, то ли женат, застрял в Ленинграде, как будто нельзя найти работу электрика поближе к родным местам; и за Дашу было обидно, что сразу свалилась, за тихую и верную Дашу, с которой прожито в согласии так много лет в этом удивительном, пахнущем одновременно и степью и морем городе. Они безвыездно прожили свою жизнь в этом большом, теперь пустом доме. Сердился, а ругать некого, виновных нет. Валить на Дашу за сыновей — грех, а самому себе признаться не хотел.