И подарками осыпали.
И расстались.
Как поется в песне: «Ты посмотрела, я посмотрел, ты мне рукой — я тебе рукой, ты подморгнула, я подморгнул…»
Временно, конечно.
А через месяц вдогонку ей пошло письмо. Ага с помощью Хуснийэ сообщал: «Не уберегли мы нашего Алика!.. — А в конце приписал: — Хуснийэ-ханум говорит, чтобы ты не горевала, мы молодые, и ты родишь нам еще. Наш уговор, она говорит, остается в силе, весной мы тебя ждем».
Зима только начиналась.
А еще через некоторое время Ага под диктовку Хуснийэ написал ей: «Нас связывал ребенок, но его нет. Прости меня, я тебя, честно скажу, не любил. А как без любви жить? Мы с тобой разные…»
И послал денег.
«Пиши, если будет нужда, поможем. Привет тебе от Хуснийэ-ханум, ока тебя очень любит».
Али-Алик действительно рос болезненным и хилым мальчиком, но Хуснийэ-ханум нелегко было упросить Агу вывести на бумаге: «Не уберегли мы сына», — грех на душу брать, когда пишешь о живом, как о мертвом; какой отец даже во спасение свое пожелает заживо хоронить сына?.. Хуснийэ-ханум прибегла к маленькой хитрости, чтоб убедить Агу: «А мы обманем рок, ребенок долго жить будет». И обманула: чуть ли не с той самой минуты, как Ага отправил письмо, случилось почти чудо, ребенка будто подменили, и он на глазах стал крепнуть.
С той поры много шолларской воды утекло из вечно капавшего медного крана в угловом доме.
Последнее время Хуснийэ при виде родных Хасая вскакивала, будто в седло джиннова коня, и это было связано с тем, что братья признали Рену, установили с нею добрые отношения. И каждого из Бахтияровых, кто попадался на глаза Хуснийэ, она хлестала плетью из колючек. Каждого, но не Мамиша… Может, остерегалась его: он был «пришлый», «чужак», сын Кочевницы, не ясно, что выкинуть может. Или уважала: Мамиш часто помогал ей, так и не научившейся грамоте, в написании всевозможных заявлений и просьб, а когда Хуснийэ оформляла в прошлом году свою персональную пенсию (она была чуть старше Хасая), заполнил ей анкету, написал с ее слов автобиографию, еще какие-то бумаги переписал, и о пенсии не знала ни одна душа, даже сын ее Гюльбала. Речь ведь шла о возрасте, а это тайна пуще государственной.
А Хасай гнал и гнал скакуна, и усталость ему нипочем.
— Все согласились со мной, и Гейбат, и Ага, даже наш Мамиш, хотя помощи моей по-настоящему еще не поймал, но даст бог!.. — Хасай по-родственному подмигнул ему. Улыбка красила его лицо, оно вызывало доверие. И хоть Мамиш не проронил, как Гюльбала, ни слова, — весь вечер говорил лишь Хасай, а братья поддакивали, — в ряду других имен Хасай назвал Мамиша для весомости, чтоб оттенить, может быть, следующую мысль: — Но вот я смотрю на вас и думаю про себя: отчего молчит мой сын Гюльбала? Неужели ему сказать нечего? Уж кто-кто, а первым должен был удесятерить силу моих слов именно он! — И Гюльбала — виноват отец, кто его тянул за язык? — был вынужден сказать:
«А я тогда дал себе твердое слово: что бы ни говорили — молчать». И он молчал. Даже тогда, когда речь зашла о родной матери. Попробуй кто другой при нем недобро отозваться о матери, такую звонкую пощечину влепит, что весь город услышит!.. Но нет, не дали Гюльбале спокойно усидеть на месте, до конца сдержать слово. Кто тянул Хасая за язык? Если бы, конечно, Хасай знал, что ответит сын, разве стал бы приставать к нему.
— Пусть льстят твои братья! — сказал Гюльбала. — Противно угождать тебе!
Мамиш насторожился: взгляд у Гюльбалы был точь-в-точь, как в те далекие годы… «Я доказал тебе, что ты мразь, и могу делать с тобой все, что захочу! Так?» — «Так», — сказали другие. И Гюльбала стал разрезать бритвой шелковую рубашку Селима из Крепости. А потом тот шел и лентами на ветру развевалась рубашка, «…доказал, что ты мразь!»
— Вот вам и благодарность моего любимого сына!
Дерзость Гюльбалы воспринималась Бахтияровыми привычно: он рос, чувствуя за спиной силу отца, и все переносили на сына свое почтительное отношение к Хасаю. Даже теперь младший Хасаевич — Октай — говорил с дядьями требовательно, но к этому примешивалась и капризность, вызванная тем, что Октай был сыном любимой жены, занимавшей привилегированное положение в семье Бахтияровых.
— Я не виню его, мир так устроен. Одному чем больше помогаешь, тем ненасытнее делается, думает, так и должно быть: ты помогаешь, а он принимает, да еще дуется на тебя, чем-то недоволен. А начнешь злое лицо показывать, льстит, пушинку с тебя сдуть спешит, слово в мед макает, чтоб слаще было. Не смотри на меня с такой ненавистью, Гюльбала, я же не враг тебе! И не о тебе речь.
Вошла Рена. Она слышала Хасая. Разве мог умолчать Гюльбала?
— А есть такие: мелют, что на ум взбредет, и философами ходят!
а ну дай ему еще!
Хасай вот-вот взорвется, Рена к Гюльбале, а не к Хасаю, с ним управиться легче:
— Прошу, не спорь!
— А что ему спорить? Опустеют карманы, снова к отцу придет, — заметил Ага.
— Не быть мне Гюльбалой!
— Да ну? Лотерейный выиграл? Клад открыл? Тогда магарыч с меня! Везу всех за город в шашлычную Али-Аббаса!
Кормят быстро и вкусно, сколько бы ни приехало народу. С утра и до поздней ночи. Аге не подотчетна, хотя он и любит иногда посидеть здесь с важным гостем.
— Довольно, Хасай Гюльбалаевич, сколько можно бить по башке «я» да «я»!
За Хасая тут же братья заступились: «Тебе бы радоваться, что такого отца имеешь» и «Ай-ай-ай!» Это Ага. Надо же, даже Мамиш повернул к Гюльбале лицо, мол, брось!
а ты меня не слушай, врежь ему!
Гюльбала удивленно посмотрел на Мамиша.
— И ты? — И резко отвернулся от Мамиша.
— Не видишь, выпил, — шепнула Рена Хасаю. — О Теймуре говори!
— Ах, Теймур!.. — и такая боль, что все умолкли. — Если и был кто из нашего рода самородком, так это Теймур. Весь в покойную мать. Чистый, как горный снег! Как скажет, так и сделает. Лучшим учеником в школе был!
что ж ты умолк?! встань, скажи!
Будто для Гюльбалы говорил, в назидание.
— Сколько книг прочел!..
А Гюльбала всю библиотеку прадеда прочел, все сидящие столько не прочли.
— Ушел бы в сорок первом — молчал бы, но в сорок третьем!.. Когда сабля моя резала и острием и ребром!.. Одного моего слова было достаточно, чтоб Теймура оставили. Но все мы, Бахтияровы, упрямы, упрямство и погубило его. «Теймур, — сказал я ему, — ты изъявил желание пойти добровольцем, и баста! Считай, что выполнил свой гражданский долг, а теперь отойди в сторону и поручи свое дело мне. Сам видел, — говорю ему, — Гейбат без ноги лежит в госпитале, в бывшей твоей школе, и неизвестно, выживет или нет. Ага пропал без вести, мать больна, уйдешь, сердце ее разорвется». И разорвалось, как только пришла черная весть о смерти. И что, вы думаете, он ответил мне? «Нет, — говорит, — у меня денег, чтобы взятку тебе дать, зря не старайся!» Я подумал, что он шутит, расхохотался, а он, вижу, всерьез, побелел даже.
— Молодец! Так я и ожидал!
— Несчастный!.. — Ага с сожалением глядел на Гюльбалу, и неизвестно было, к кому относятся его слова — к Теймуру или племяннику. Оказалось, что к Гюльбале: — Имеешь ли ты хоть понятие о том, куда шел Теймур? На верную смерть шел! Уцелели ведь чудом!
тебе виднее, пророк!.. в плен — и спасся! шкуру сохранил!
— «Молодец!» — передразнил он Гюльбалу. — Пороху не нюхал!
Хасай будто не слышал ни сына, ни брата.
— А я смеюсь: «О какой взятке говоришь?» Он молчит, только в глазах, как вот сейчас у Гюльбалы, огонь горит. Кто-то завистливый наговорил, настроил против меня. «Ну зачем ты так, Теймур? — говорю ему. — Маму нашу пожалей!» Но скрывать не буду, приносили, умоляли: «Да прикоснусь устами к земле, по которой ступали твои ноги!» — и развязывали полные мешки, высыпали на кровать красные шуршащие тридцатки. И что выгадал Теймур?!
— Ты все выгодой меришь.
И чего в бой лез Гюльбала?
А Хасай не поддавался — сын, чужих нет, пусть себе тешится; да и станет он сердце перегружать, спорить на ночь глядя.