Литмир - Электронная Библиотека
A
A

"Шмуэл умер… Оставшиеся сироты ничего не знали… они не могли, следовательно, жаловаться ей… да вскоре все рассеялись в разные стороны: вдова вышла замуж в другом городе, дети пошли по чужим людям… Им-то я не возвратил ничего, хотя по счету остался должен…"

Да, да: сам он — пустой сосуд, и поэтому-то он то голубь, то коршун, то овечка, то тигр…

Но вдруг нить его мыслей оборвалась, и в отяжелевшем мозгу снова назойливо встал прежний вопрос:

"А какое же случилось со мною сегодня несчастье?"

Не удивительно, что вопрос этот так упорно и неотступно преследует господина Финкельмана: какие, в самом деле, могут быть с ним несчастья, с ним, которому завидуют, которым благословляются все бедновцы? Ведь каждый из них молит постоянно: "Дай бог мне его заботы, его дела, его питание и сон!.." Ведь счастье господина Финкельмана было их недосягаемым идеалом, его покой — их всегдашней мечтой.

Да, им благословлялись! И никому не приходило в голову роптать даже на бессердечие господина Финкельмана, — на то ведь он и богач, "туз", на то ведь и коммерция!.. Попробуй только распуститься — и состояния как не бывало. Временами он бывает чересчур крут, это правда; но в купеческом быту иначе и нельзя; известно ведь: "щедрость для капитала, что решето для воды". Даже его религиозные грехи прощались ему ради его богатства: "разжирел — и лягается" — сказано в писании, — это в порядке вещей. Ведь богачу, "тузу", необходимо бывать в обществе, поддерживать знакомства, знаться с господами да барами, — где же ему соблюдать все "613 заповедей", во всех их мелких подробностях! И поэтому даже бедновские фанатики-меламеды не ставили господину Финкельману в вину его отступления от некоторых обычаев и обрядов, мирясь и с его непокрытой (дома) головой, и с красовавшимся у него среди прочей дорогой мебели роялем, и с определением его двух сыновей в губернскую гимназию.

И этот факт приходит ему на память.

Действительно, его два сына учатся в гимназии, в губернском городе; но не он был за то, чтобы отослать их от себя; этого потребовала она… Он хотел пригласить для них меламедов из Литвы и учителей из Варшавы, но она настаивала, чтобы послать их в гимназию, и он повиновался.

"И почему это она услала от меня моих детей?"

Это тоже старый вопрос, беспокоящий его с самого дня отъезда сыновей. Временами он готов думать, что она не любит своих мальчиков. Но это вздор, конечно… Когда от них приходит письмо, она плачет от радости, а когда этого письма нет несколько дней, когда оно чуть-чуть запоздает, она снова плачет и болеет — от страха… Ему кажется, впрочем, что она часто плачет, — украдкой, незаметно. Часто, по утрам, глаза ее грустно глядят из-под красных век, а ночью он слышал не раз ее подавленные и тоскливые, точно смоченные слезами, вздохи.

"Уж не боится ли она моего нравственного, духовного влияния на них?

Моего духовного влияния? А разве у меня есть свое собственное духовное "я"? Разве я не грубый, бессмысленный истукан?..

Что это, однако, со мною?"

Беспокоящие его теперь мысли не новы, не чужды ему; они почти ежедневно приходят ему в голову; но обыкновенно они, точно молния, быстро прорежут сознание и столь же быстро исчезнут, а на этот раз они почему-то не трогаются с места и упорно, назойливо пробираются и точат его мозг.

Очевидно, эта ночь какая-то особенная; его нервы сильно, необыкновенно сильно потрясены; несчастье случилось, несомненно случилось!.. Он хочет восстановить, воскресить в памяти ряд фактов последнего дня, чтобы среди них найти это главное, утерянное ею событие, — но, к ужасу его, оказывается, что весь этот день им забыт совершенно, точно этого дня никогда и не было! Целая страница оказывается вырванной из книги-памяти! Но он что-то не помнит также и предыдущего дня, — стало быть, вырваны целых две страницы! Последняя страница, которую он бегло читает в памяти, — это воскресенье; за этой открытой страницей совершенная пустота в мозгу, который ему представляется теперь как бы остановившимися часами — остановившимися именно в воскресенье вечером… Не удивительно ли, не ужасно ли это?

Внимательно и напряженно читает он ту страницу, стараясь припомнить все случившееся в тот день, и вот он уже припомнил все, все события и факты, все, что делалось и говорилось в его доме до того вечера… Все написано подробно, отчетливо и ясно, и каждое слово выпукло и рельефно само выступает вперед.

Да, до того вечера!..

Вечером был незначительный случай. Они сидели с женою за чаем, когда из кухни донесся вдруг оглушительный треск разбитой посуды, и Мария вся задрожала от страха. Сначала кровь бросилась ей в лицо, — лилия вдруг превратилась в розу, — потом кровь отлила от лица, которое сперва страшно побледнело, затем приняло зеленоватый оттенок… Она едва держалась на ногах, не переставая дрожать… Тогда он схватил ее на руки и отнес на кушетку, а она не протестовала стыдливо, как делала это всегда, не старалась высвободиться; напротив, она сама доверчиво склонила свою голову к нему на грудь, и все его существо наполнилось бесконечным блаженством, смешанным с чувством какой-то тайной, мучительной тревоги.

— Не пугайся, — едва слышно прошептала она, — не пугайся! вот уже все прошло…

— Не пугайся, — продолжала она успокаивать его, — и, прошу тебя, не брани прислугу… ведь она это не нарочно…

— Успокойся… — еще раз повторила она своим чудным, сладким, похожим на звуки флейты, голосом, — отчего так сильно бьется твое сердце? Вот уже испуг прошел, все прошло уж… Обещай мне, что простишь прислугу, что не вычтешь из ее жалованья…

Он обещал, конечно, хотя, в сущности, не мог понять этого: ведь она хозяйка, ведь она сама всем распоряжается и сама рассчитывается по дому! Зачем же она его просит об этом?

Вдруг она почему-то стала просить, почти умолять его, так ласково и задушевно, рассказать ей что-нибудь про свою мать.

"Отчего это ей вдруг вздумалось спросить о моей матери?" — удивляется он теперь. Но тогда ему некогда было удивляться, и он поспешил рассказать ей все, что мог тогда припомнить.

Он рассказал ей, что мать его была добра, как ангел, прекрасна, чиста и светла, как электрическое сияние, — "как ты, Мария".

Лицо ее тогда озарилось приветливой улыбкой, но глаза были закрыты, и он ждал, чтобы они открылись, как блуждающий среди беспросветной ночи ждет первых утренних лучей…

— Ты так же добра, как моя мать, а твои глаза, — прибавил он нарочно, — глаза голубки, также совершенно похожи на глаза моей матери. — Но она все еще не открывала этих глаз, и сердце его сжималось от мучительной тоски.

— Но моя мать была забитая, подавленная горем женщина и рано сошла в могилу…

Его дрогнувший голос заставил ее очнуться; ее веки медленно раскрылись — и пред ним точно вдруг отверзлась таинственная глубь лазурных небес!

— А ты любил свою мать? — спросила она.

— Любил ли я?!. — Голос его оборвался от охватившего его волнения.

— А отца? — допрашивала она, и ее веки снова медленно опустились.

— И его я любил… иногда… когда матери не было с нами в комнате. Тогда я любил, бывало, сидеть на коленях у отца, который учил меня читать и писать, а также знать, понимать жизнь…

Он чувствовал, что ей неприятны эти слова, но он не мог не продолжать.

— Мой отец, — рассказывал он, — был скупой, жадный человек, но известный и уважаемый купец, он и из меня хотел сделать купца, настоящего купца, а не "мякиша" и "разиню", как того желала мать… по его словам, — поспешил он прибавить, чтобы исправить свою оплошность. — Отец говорил: деньги тебе достанутся после меня, но ума не унаследуешь; наберись же, сынок, ума, хитрости, ловкости! закали свою энергию и волю! Все зависит от воли человека.

Но стоило ему, бывало, увидеть мать, как он уже бежал к ней и не хотел даже подходить к отцу.

44
{"b":"851243","o":1}