Так шли они. Казалось, оба примирились с неудачным утром.
И вдруг Илико охватило волнение. За вокзальной оградой на шатких деревянных прилавках он увидел пузатые плетенки. В таких плетенках накануне великого поста осетины привозят знаменитые цхинвальские орехи. Илико решил — никуда он дальше не пойдет… И от такого решения ему стало не по себе, как грешнику. Он остановился, оглядел безбилетного и мягко, без всякой злобы, сказал:
— Фу, черт, какой ты длинный!
И точно, на земле путник казался еще выше, чем в вагоне. Пыль каких только дорог не покрывала его сапоги, не набивалась в складки его одежды! Кожа на лице была сухая, жесткая — видно, часто обдували его степные ветры и в непогоду не всегда была у него крыша над головой.
— Иди, братец, своей дорогой. Только смотри, в этот поезд не вздумай больше садиться, — тихо добавил Илико и, оглядев искоса окна своего вагона, торопливо завернул за ограду.
Путник улыбнулся ему вслед, и от этого глаза его стали еще добрее и печальнее.
Раздался третий звонок. Запыхавшийся Илико подбежал к вагону. Он весь сиял, словно только что выиграл в суде важное дело. В мешке шуршали орехи.
Поезд отошел. Илико, стоя на ступеньке, развернул зеленый флажок и замурлыкал какую-то песню.
За водокачкой мелькнула широкополая шляпа.
— Э-ге-ге!.. — крикнул кондуктор и помахал флажком.
Путник не заметил флажка, не услышал прощального окрика — поезд неистово грохотал на стрелках.
Человек шел не спеша, слегка сутулясь, словно боялся задеть головой небо.
2
В том году в Гори весна была ранняя. Уже на масленицу зацвели персики и миндаль. Трава стремительно пробивалась из-под земли, зеленым пламенем заливала долины. С буретского косогора побежали талые воды. Кое-где в лощинах еще синел застрявший снег. Запахло набухшей землей. Голодные птицы грудью падали на первые борозды.
Кура помутнела, потяжелела, вода стала незвонкой.
Путник облокотился на шаткие перила моста… Закрыв глаза, он слушал шум реки. Так ему лучше вспоминались родные берега.
Глаза слипались. Отчего бы? Оттого ли, что ночь не спал, или оттого, что солнце стало пригревать раньше срока? Руку поднимешь — солнечный жар наполнит рукав, шляпу скинешь — за воротник скользнет. Одолевал сон… А он любил ходить — манили города, в которых никогда не бывал, любил толкаться среди людей, которых раньше не встречал.
Он был ненасытно любознателен. И, может, это заставило его бродить по свету, ночуя, где ночь застанет, находя друзей, где они найдутся. Он стороной обходил людей, которые, подобно скотине, пристрастились к своему стойлу — даже голову не поднимут, чтобы на небо взглянуть, чтобы хоть чем-нибудь отличиться от четвероногих. Скучно с такими. И он ушел от этой скуки.
Может, лучшего не обретешь, но к лучшему тянет безудержно. И от этого человек становится чище, свежее. Кажется, что брошен ты в этот мир, как квасцы в мутную воду, чтобы очистить все, что осквернили, что затоптали подлые люди. И мир тогда возникает перед тобой молодо, в первозданной своей красоте. Смотришь на эти цветы, на зеленый пожар в долинах, на лиловый разбег холмов, смотришь так, будто до тебя никто их не видел. И женщину любишь так, будто никто до тебя ее не любил. И дружба радует, будто человек человеку никогда не был врагом. Хочется рукоплескать жаворонку в небе, поклоном встречать восход солнца, удивляться всему, словно присутствуешь при сотворении мира, стоишь рядом с богом.
Так думал, стоя на мосту, мечтательный путник, бродивший по миру, словно поток без русла.
Смотрел он на белое оперение хидиставских садов, и к сердцу подступала тихая печаль. Не оттого ли эта печаль, что первое цветение деревьев властно будит всегда что-то очень далекое, трудно забываемое, будит такое, чему не суждено повториться, — детство ли это, первая ли любовь?
Туман над крепостью рассеялся. Путник загляделся на башни, на волчий оскал бойниц. И вспомнились ему древние замки и монастыри, подпиравшие плечами небо на старых военных дорогах Грузии. Легкость, стремительность сокола вдохнул зодчий в каждую линию этих строений. Монастырь Мцыри, башни Хертвиси, львиная голова Тмогви — все они сроднились с окружающей природой, с суровыми скалами, с бархатной нежностью долин. Кажется, что выросли они из земли, словно и природу и строения мастерил один и тот же чародей и создал их неразлучными, как цвета радуги.
Его восхищал этот великий созидательный порядок, это содружество природы и человека.
В долине выпрягали быков на полдник, когда он вошел в город. Маленькие каменные дома были окружены садами. Сквозь зелень виднелись нарядные балкончики с балясинами причудливой резьбы. На столбах узоры, словно тени от шевелящейся листвы. Карнизы легкие, как кружево.
«Многобалконная страна», — вспомнились ему слова русского поэта, некогда высланного в Грузию.
Путнику непонятно было назначение этих открытых, никак не используемых балконов. А площадь они занимали гораздо большую, чем весь домишко. Он спросил встреченного накануне за Ташискари аробщика:
— Для чего эти балконы?
— Не знаю, ей-богу, — ответил тот. — Так, сядешь иногда, на мир поглядишь.
Путнику понравился ответ. Да, такая природа приучает к созерцанию.
Была суббота масленицы. А на улицах ни души. Только к ступенькам какой-то лавчонки притулился пьяный. Опустив голову, свесив руки между колен, он не то пел, не то плакал. Лавки были закрыты. Путник не нашел ни одной харчевни, чтобы немного подкрепиться. Такое безлюдье на улицах южного города показалось ему странным. Он оглядел плоские крыши, постучался в несколько домов, над которыми стелился дым: не удастся ли подработать на проезд, чтоб не тащиться в Тбилиси по шпалам? Но в окнах, поверх занавесок, мелькали руки, показывая одно: «Проходи дальше!»
Город молчал. Скованный тишиной, путник сам старался идти тише. По зловеще пустым улицам трудно было идти привычным шагом.
Он решил осмотреть крепость и стал медленно подыматься по переулку, такому узкому, что знакомые, повстречавшись здесь, могли обменяться рукопожатием с противоположных тротуаров.
Путник вышел из переулка и услышал плач. Под деревом стоял ребенок лет пяти в короткой, до пупка, рубашонке, окруженный десятком гоготавших гусей. Гуси старались вырвать из его ручонок ломоть сухого хлеба. Ребенок крепко прижал хлеб к голому животу и отчаянно ревел: боялся бежать, но и хлеб не хотел уступить.
Путник разогнал гусей. Ребенок сразу успокоился, вытер грязным кулачком глаза и смущенно улыбнулся незнакомцу.
— На, — сказал он, протягивая заклеванный ломоть. Калитка ближайшего двора распахнулась, и молодая женщина, стуча кошами по булыжнику, подбежала к ребенку.
— Где же люди? — спросил путник.
— Люди? — переспросила женщина и, взяв ребенка за руку, печально посмотрела на незнакомца. — Людей вешают, братец, — тихо добавила она и указала рукой на крепость.
3
Еще издали блеснул частокол штыков. Пройдя немного, путник увидел три черные виселицы. Под ними — навоз и соломенная труха. Стражники согнали народ со всех окрестных деревень. Немолчный говор толпы то стихал, то усиливался, как прибой. На крышах ближайших домов и на северном склоне теснились крестьяне.
Поправив котомку, путник выставил локти, как это он делал на ярмарках, пробиваясь сквозь толпу. Крестьяне податливо раздвинулись, уступая дорогу. Видно, им не хотелось стоять близко к виселицам, и, когда кто-нибудь сзади напирал, они охотно расступались.
Проходя между ними, путник чувствовал, что тела у всех как бы одеревенели. И он понимал, отчего это.
Ему показалось, что на склоне крепостного вала просторнее, чем внизу, и он направился туда. На крутом подъеме было скользко, из-под ног скатывались камни.