…Двадцать лет назад, когда переселенцам из Имеретии отводили участки под застройку, эта многолетняя липа оказалась на усадьбе Манучара Угрехелидзе. От радости он дважды поцеловал землемера, потом обхватил руками дерево, прижался щекой к шершавой коре и сказал:
— Хорошее дерево нашло хорошего человека.
Все обретало особый вкус под этой липой: и собранный на скорую руку ужин с друзьями, и немногословный разговор с женой, и послеобеденный сон, и даже такое не мужское дело, как перематывание запутанных клубков пряжи в наказание за грехи.
Под этой липой Манучару и думалось как-то лучше. На вечерней заре усаживался он, бывало, на горбатый вылезший из-под земли корень, смыкал усталые руки на затылке и начинал распутывать своим умом пути-дорожки этого радостного и горестного мира. Отсюда, с этого горбатого корня, земля казалась более красивой, сработанной на славу, добротно и прочно.
Так что же вложило в его руки топор в эту темную ночь, чтобы сгубить цветущее, полное жизненных соков дерево?
— Зачем ты это делаешь? — спросила Гогола.
— Она затеняет полдвора. Под ней ничего не вырастет, — тихо ответил Манучар.
— А что должно здесь расти? Трава растет, и слава богу.
— Кукурузу хочу посеять.
— Здесь, перед домом?
— А что мне делать? Сложить руки и ждать манны небесной?
— Что ты, отец… Чохели знает, что у нас в этом году недород. Помогут…
— Послушай, Гогола, — Манучар подошел к дочери. Девушка почувствовала запах вина. — Пока нашим председателем Кривой Мито, не видать нам сдобного теста.
— Что скажут соседи, отец?
— Соседи… — Манучар вздохнул, и снова неприятный винный запах заставил девушку поморщиться. — Разве не знают соседи, что нынче весной Манучар Угрехелидзе выменял в заречном селе новую лезгинскую бурку на мешок кукурузы? Пять лет, как война кончилась, а в нашем колхозе не собрали ни одного доброго урожая. Пшеницу распределяют по зернышку.
— А я думала, что мой отец ничего на свете не боится, что он с любой бедой справится.
— Иди в дом, доченька, поспи немного, скоро рассвет, — сказал Манучар.
Гогола слышала, как он поплевал на ладони и взялся за топор.
«Меня стыдится, потому и отсылает. И перед соседями ему стыдно. Вот и выбрал безлунную ночь, чтобы срубить липу», — подумала Гогола и молча пошла к дому.
Но заснуть Гогола так и не смогла.
Бывали и раньше худые времена в доме Манучара Угрехелидзе, но отец никогда не падал духом, не опускал рук. Так неужели послевоенные годы надломили его силы? Трудно в это поверить. «Разве подобает моему отцу в такую страду прятаться на своем огородике? — думала Гогола. — Я уже не помню, когда это мы сеяли на нашем дворе кукурузу».
Были годы, когда в колхозе выдавали по двенадцать килограммов зерна на трудодень и не было никакой нужды сеять собственную кукурузу. Да и некогда было отцу — он забегал домой только для того, чтобы переменить рубашку и поглядеть на внуков. Даже мать не могла усидеть дома. Несмотря на свои хвори, ушла в бригаду Лешкашвили, и тут отец буквально завопил: «Надоело мне грызть этот булыжник! (Булыжником Манучар называл испеченный на всю неделю черствеющий в рундуке хлеб.) Умираю, Магдана! Съезди, ради бога, в деревню и свари мне гоми. Я уже забыл, как оно пахнет». Но матери было не до гоми — она хотела заработать в то урожайное лето на швейную машину. И всем на удивление осенью привезла из Тбилиси чудо-машину, а потом целый месяц только тем и занималась, что переставляла ее из угла в угол, подыскивая самое видное место.
Так и жили, пока не приехал в деревню Кривой Мито и в его нечистых руках земля отказалась быть землей, а люди разбрелись по своим дворам.
«Чах-чах-чах» — стучит за окном топор. Дворовые собаки громким лаем провожают идущие по улице отары. Не смыкая бессонных глаз, Гогола лежит на тахте и все думает, думает об одном и том же: что это случилось с отцом? Потерял веру в то, что за долгие годы создавал своими руками? Или… Но об этом даже подумать страшно. Гогола поморщилась, словно от головной боли. Без следа исчезло то радостное волнение, которое овладело ею, когда Назиброла принесла чудесного крепыша буйволенка.
Хорошо бы сейчас заснуть и ни о чем не думать. Но куда уйдешь от этого недоброго стука? Словно на сердце Гоголы делает зарубку топор Манучара.
Так что же все-таки с отцом? Веру потерял, или одолел его тот старый бес, который полжизни не выпускал Манучара за плетень маленького собственного двора? Не такую горькую старость желала Гогола своему отцу. Неужели отец повернул к трижды проклятому прошлому? Но как поверить в это!
Гогола вспомнила, как однажды отца вызвал председатель сельсовета Федор Хелашвили и прямо заявил ему:
— Запустил ты свой приусадебный участок, Манучар. Возьми в бригаде пару буйволов и перепаши его, пожалуйста. А то у тебя на дворе один бурьян растет.
Манучар только усмехнулся.
— Чего ты смеешься? — вспылил Хелашвили.
— Ты считать умеешь, товарищ Федор? Овчина выделки не стоит. И времени у меня на такую ерунду не хватает…
Гогола немного успокоилась, вспомнив, как отец тогда держался за бригаду. Работал ли он прицепщиком или полол подсолнухи, скирдовал солому или сажал виноградную лозу — все у него ладилось, и со стороны приятно было смотреть на его работу, она казалась легкой и неутомительной, как песня.
«Все будет хорошо. Реки вспять не текут», — подумала Гогола, уже больше не сопротивляясь сну. Она не слышала, как дрогнул дом и долго-долго звенели оконные стекла, когда огромная липа, срубленная под корень, рухнула на землю.
В еще сырой борозде, над которой стоит легкий сиреневый дымок, хлопотливо роются куры. Вот одна прихватила клювом толстого коричневого червяка, с трудом выбралась наверх и, вытянув шею, побежала к плетню. За ней, сердито кудахтая, бросились товарки, и завязалась такая потасовка, что добыча, переходя из клюва в клюв, так и не досталась никому: червяк был разорван на мельчайшие кусочки. Дремавшая неподалеку овчарка приподняла голову и усмехнулась про себя: «Вот дуры! Смотри, какой переполох подняли из-за одного поганого червяка».
Манучар, соскоблив налипшие на лемех комья, начал новую борозду.
Магдана вывела из-под навеса уже оседланного коня и позвала Гоголу.
— Поторопись, дочка, опоздаешь.
Гогола обычно чуть свет уезжала на ферму, но сегодня, к удивлению матери, ее никак нельзя было вытащить из дому. То ампулы с сывороткой куда-то запропастились, то на блузке пуговица оторвалась, то вдруг она пожаловалась, что разболелась голова. И вот сидит Гогола у окна, сжав ладонями голову, и все смотрит на отца. Пашет отец, гонит борозду за бороздой, а вот не поет свою любимую песню:
О, лемех моего плуга,
Ты зеркало весны.
Брови Манучара насуплены, губы сжаты — видать, невесело ему сейчас, хотя лемеха с хрустом разрывают корни трав и отваливают в сторону такие жирные пласты земли, что даже немой запел бы от радости. А отец не поет. Не мила ему, знать, эта пахота. Ну и слава богу. Подойти бы сейчас к отцу, заглянуть в его глаза и сказать: «Ничего не бойся, отец, я тебя очень люблю».
«А старой липы очень не хватает нашему двору», — вдруг с тоской подумала Гогола.
И все же какая-то тяжесть свалилась с ее сердца. Она схватила соломенную шляпу, сбежала по лестнице и отвязала лошадь.
— Милая Хазара, — сказала она лошади и торопливо чмокнула ее в черную шершавую морду. Перекинув поводья, Гогола вскочила в седло и, не дожидаясь, пока мать отворит ворота, подняла Хазару на дыбы и разом перемахнула через плетень.
— Сумасшедшая девчонка! — всплеснула руками Магдана.
— Замуж ее выдай, тогда притихнет, — посоветовал идущий по проулку почтальон Шакро.
— Ее выдашь! Посмотри, как скачет, — пожаловалась Магдана почтальону, хотя в душе гордилась, что Гогола у нее йот такая… Попробуй такую усмирить.