Я положил пленного на землю и присел рядом. Немного отдышавшись, я посмотрел на «моего» немца. Выглядел он скверно: лицо у него распухло и покрылось красно-желтыми пятнами. «Наверное, шерстинки из кляпа попали ему в дыхательное горло, — подумал я. — Того и гляди, он ноги протянет и все мои труды пойдут прахом».
Я вытащил у него изо рта кляп — пусть подышит — и сказал:
— Руэ! Штиль!
Пленный лежал неподвижно, с закрытыми глазами и только жадно глотал воздух. Через минуту, другую он открыл глаза и попытался сесть. Не смог. Может, я что-нибудь повредил этому недоноску, когда брал его в шалаше. Он глубоко вздохнул и осторожно повернулся на бок.
— Руэ! Руэ! — опять предупредил я. И тут я заметил, что он все время прячет от меня свои глаза. Мы отдыхали уже минут десять, а он еще ни разу не посмотрел в мою сторону. Я немало удивился этому: пленный немец в подобных обстоятельствах обычно ведет себя совсем иначе. Он настолько ошеломлен и напуган, что буквально впивается в тебя глазами. Он напряженно следит за каждым твоим движением, за каждым твоим взглядом, пытаясь прочесть в твоих глазах, что ты с ним собираешься делать. А этот заморыш отвернулся и не хочет смотреть на меня! Разве ему безразлично, какой приговор я ему вынесу — пристукну тут на месте, как пристукнул его товарища, или уведу с собой? Поверить, что у не го такое железное сердце? Хотел бы, да не могу. У него была какая-то совсем беспомощная, тонкая, белая шея, ну знаете, как стебелек одуванчика, точь-в-точь. Человеку с такой шеей нечего нос задирать. И я подумал, что он просто еще не пришел в себя от страха. Да нет, не похоже — лицо у него спокойное.
Я не люблю людей, которые из праздного любопытства лезут в чужую душу, но этот пленный очень заинтересовал меня. Чертовски захотелось узнать, что он собой представляет. Поговорить бы с ним, но я знаю по-немецки только самые необходимые слова: вставай, ложись, руки вверх, спокойно, молчать, иди вперед. Без них батальонному разведчику и вовсе не обойтись, ну а для душевного разговора маловато.
Было около полудня, а я никак не мог разобраться — миновал ли опасные места, или все еще нахожусь на немецкой стороне. Но все равно надо двигаться.
Я поднялся и приказал пленному:
— Встать!
Он не выполнил моего приказа, только повернулся и лег на спину.
— Встать! — повторил я.
— Брось ты этот немецкий, что ты мучаешь себя, — сказал он по-грузински и, поморщившись от боли, попросил: — Отпусти немного веревку, вся кровь в жилах остановилась.
Такого чистого имеретинского выговора я не слышал даже в кутаисском театре.
— Ты что, грузин, черт тебя побери?
Он не ответил.
— Тебя спрашивают!
— Сам видишь. Чего еще спрашивать, — резко ответил он.
— Ничего я не вижу, — пробормотал я. И в самом деле — светловолосый, голубоглазый, он мало походил на грузина. Но когда я внимательно вгляделся в черты его лица, сомнения не оставалось — мы с ним одной крови.
Первое, что я подумал: «Он, наверное, из пленных грузин». Я знал, что немцы заставляют пленных работать тут в горах, прямо на линии огня. Они и лес рубят, и дороги прокладывают. Но зачем этот в немецкой форме? — задал я себе вопрос. И вообще, если он просто пленный, то почему он дрался со мной в шалаше, почему молчал столько времени, почему сразу не сказал, кто он.
— Как ты к ним попал? — спросил я.
— Слушай, парень, не устраивай, ради бога, допрос и следствие! — сказал он.
— А что, боишься допроса? — спросил я.
Он промолчал.
— Тот, второй, в шалаше, тоже был грузин?
— Нет, не грузин, немец.
— А может, все-таки скажешь, откуда ты, как твоя фамилия?
— Не скажу. Нет у меня фамилии, — сказал он и вдруг засмеялся. Не приведи меня бог еще раз услышать такой смех. Да и смехом это не назовешь — люди так рыдают, а не смеются.
— Не пойму, чего ты скрываешь от меня свою фамилию. Ну, да ладно — мне не скажешь, там заговоришь.
Тут он впервые посмотрел мне в глаза и сказал:
— Этого как раз я и не хочу. Не надо меня туда водить!
— А больше ничего не закажешь?
— Не думай, что я боюсь трибунала и расстрела.
— Да, уж по головке тебя не погладят, не надейся.
— Знаю, что не погладят! И я не об этом… Я тебя прошу об одном одолжении — буду тебе премного благодарен, если ты меня правильно поймешь…
— Нужна мне твоя благодарность. Ну что тебе, говори!
— Ты знаешь, в этой дивизии я с первого дня войны. Попал я в нее прямо из тбилисского пехотного училища, дали мне взвод… В дивизии меня многие знают — и красноармейцы и командиры. Вот и подумай, какими глазами они на меня посмотрят, что я им скажу!.. Будь человеком, избавь меня от этого.
— Раньше надо было думать.
— Не учи меня, ради бога! Ничему уже не научишь, поздно, — с такой болью сказал он, что я невольно пожалел о своих словах.
— Помоги мне, парень.
Я понял, о чем он просит — легкой смерти себе ищет.
Я растерялся — мне и в голову ничего подобное не могло прийти. Я солдат, а не убийца. Я никогда не стре лял в безоружного, связанного человека. Так на что же он меня толкает, недоносок поганый.
Кажется, он догадался, о чем я думаю. Он снова посмотрел мне в глаза и сказал:
— Я недавно туда перешел. Два месяца в лагере продержали и только позавчера погнали в лес на работу. Ничего я не знаю. Ничем я не могу помочь нашим.
Нашим?!
Можете представить себе, как это слово поразило меня.
Это кого же он назвал «наши»? Тех, кого предал?
— Какой дьявол тебя туда затащил? — спросил я.
— Правду говоришь — дьявол. Обида разъела мое сердце… в тридцать седьмом родных моих угнали в Сибирь, там они и погибли. С того времени не стало мне покоя…
— И ты потому оплевал все иконы и кресты? Хорош! У моего товарища тоже отца забрали, а он на Халхин-Голе геройски погиб.
— Верю, да видать я не из того куска железа. Злоба ослепила меня.
День выдался пасмурный, вокруг было тихо, спокойно, и просто не верилось, что за каждой скалой, в каждой расщелине, за каждым камнем притаились нацеленные друг на друга пушки, пулеметы, винтовки и в любую минуту может начаться светопреставление. Только в такой тишине и могла родиться в моей голове нелепая мысль.
— Может, простят тебя, — вырвалось у меня.
И снова я услышал его ужасный смех, от которого мне стало не по себе.
— Нет, не простят, — сказал он. — Да и не хочу, чтобы простили. Ничего уже не хочу. Думал, уйду к ним и успокоюсь… не вышло. Только сам себя замучил. Надо было знать, что изменник не мститель, а только подлец…
Какое-то мгновение я еще сомневался — может, он хитрит, играет на моих чувствах и хочет разжалобить меня. Но после этих слов все мои сомнения рассеялись — я понял, что человек этот дошел до последней черты, за которой уже нет ни игры, ни хитрости, ни расчета.
— Надо же было с тобой встретиться, — сказал я и пожалел себя, как самого последнего неудачника.
Он приподнялся, оперся локтями в землю и в упор посмотрел на меня.
— Послушай… если тебе самому трудно, дай мне мой автомат… оставь в нем одну пулю… и дай!
«Как постигнешь чужую душу! — подумал я. — Может, он и вправду хочет перехитрить меня? Одной пули и для меня достаточно».
Он и это прочитал на моем лице.
— Не бойся, — успокоил он меня. — Если не веришь, подожди за этой скалой… я быстро управлюсь…
В землянку заглянул Кашия.
— Мамия, тебя капитан зовет.
— А что там, не знаешь?
— Не знаю. Велел позвать и все.
Джаиани извинился, сказал, что скоро вернется, и вышел из землянки. Вернулся он довольно быстро.
— Иду этого слепца искать, а то он наделает нам беды. Уже у моста его снаряды ложатся. Обидно только, что не успел вам досказать…
— Ничего. На днях я снова приеду, тогда и доскажешь.
— Приезжайте. Только бумаги побольше захватите — я могу рассказывать с утра до ночи, — рассмеялся он.