Литмир - Электронная Библиотека

Дмитрий Иванович назвал себя и сразу ощутил, как сердце сжалось от страха, он подумал, что только спросит — и сразу услышит ответ, после которого и жить не стоит. Профессор опытным глазом сразу уловил его состояние, посмотрел строго, но как-то так, словно этой строгостью заставлял его собраться с силами.

— Травма черепа — трещина в затылочной части, геморрагическое кровоизлияние, сотрясение мозга… Состояние тяжелое. Очень тяжелое. Надежда есть, но маленькая… Нужно быть готовым ко всему, — строго, но не профессионально-сухо, а сочувственно сказал он. — Делаем все возможное. Это вот мои коллеги, — заведующий соседним отделением, тоже хирургическим, и мой заместитель, профессор Каримов. Моя фамилия Мухновский.

— А может… — чуть слышно вымолвил Дмитрий Иванович и не узнал своего голоса.

Профессор Мухновский не обиделся.

— Понимаете, это когда трудно установить диагноз, то чтобы не ошибиться… вызывают… Ну, какой-нибудь большой авторитет. Или в случае сложной операции. Здесь аппаратура показала все.

Дмитрий Иванович сразу поверил ему.

— Я хотел сказать… Иногда бывает трудно достать какие-нибудь лекарства…

— Все нужные лекарства пока что есть, — сказал Мухновский. — И поверьте, мы делаем все возможное… Оснащение и лекарства на современном уровне, — добавил он, чем вызвал у Дмитрия Ивановича некоторую неловкость, которая, впрочем, сразу же прошла. Дмитрий Иванович понял, что профессор сказал все и что всякие другие, мелкие и настырные вопросы излишни.

— А могу я посмотреть на сына? — спросил как можно спокойнее, чувствуя, что не будет настаивать, если тот откажет. Ведь помочь он не поможет ничем. А сидеть рядом и умирать каждую минуту… нет, этого не выдержит его сердце.

Мухновский указал на угол за шкафом, где на вешалке-стояке висело несколько халатов. Дмитрий Иванович надел первый попавшийся, и Мухновский через другую дверь повел его в освещенный лампами дневного света коридор, а оттуда в палату, первую палату за углом направо. Палата была маленькая, узенькая, в ней стояло две койки.

Едва Дмитрий Иванович перешагнул порог, как сразу прикипел глазами к кровати, стоявшей слева от двери. Кровать справа была свободной, а на той, что слева, лежало что-то белое, длинное, слишком длинное, закутанное в бинты, только — полоска закрытых глаз, которая показалась Дмитрию Ивановичу черной, да рот и подбородок, тоже темно-серого цвета. Сердце вскрикнуло, Дмитрий Иванович ступил шаг вперед, и сестра, сидевшая в изголовье Андрея, приложила палец к губам. Дмитрий Иванович остановился, не решаясь пройти дальше. Он смотрел на увитую белыми бинтами голову и лицо сына, и тяжелое чувство безнадежности охватывало его. В один какой-то миг ему даже показалось, что это не Андрей. Эта мысль прошла, как тяжелая полоса тумана, а потом в нее живо и реально вошла горячая боль и страх за эту живую плоть, за сына. Он даже подался вперед, но с места не сдвинулся. Мухновский, стоявший сбоку, шевельнулся, давая понять, что уже надо выйти, но Дмитрий Иванович не отозвался на это движение.

— Профессор… Можно мне остаться здесь?

Он почему-то был уверен, что профессор разрешит, хотя и не знал, зачем ему оставаться. Просто уже не мог уйти отсюда.

Мухновский кивнул головой, подошел к сестре и что-то сказал ей. Она проводила профессора до двери, а Дмитрий Иванович сел на освободившийся стул. Теперь он сидел в изголовье Андрея. Смотрел на закрытые глаза, на рот, на подбородок и медленно узнавал сына. Узнавал знакомые черточки, которые так любил, которые смешили его, утешали, которые со временем становились все более чужими, твердыми, и он спорил с ними. Вон над левой бровью родимое пятнышко. Его можно заметить, только хорошо приглядевшись. Такое же пятнышко, только значительно крупнее, над бровью и у него. Из него теперь, под старость, растут седые волосинки, он срезает их ножницами. На подбородке у Андрея снизу синяя полоса. Тоже чуть заметна. Еще маленьким катал его на велосипеде двоюродный брат, они упали, а Андрей рассек подбородок о руль. Странно, что он тогда не плакал. Только очень испугался и все допытывался, не выльется ли из него вся кровь…

Вся кровь… Дмитрий Иванович вернулся к реальности. И снова, уже совсем иначе, посмотрел на Андрея. Ему стало страшно при мысли, что вот эти губы не разомкнутся уже никогда…

А глаза видели и какие-то мелкие бытовые подробности — серое пятно на бинте, измятый рожок подушки, — и от этого становилось жутко. Но это было в последний раз. Эти мысли растаяли в какой-то суровой сосредоточенности, с которой он невольно стал душой приближаться к Андрею. Он подумал совсем так, как часто думают и говорят старые люди о несчастье своих детей, — что лучше, если бы это случилось с ними: он боялся за свою жизнь, он ощущал страх перед смертью, но жертвенная сила любви к сыну сейчас была сильнее. Ему хотелось лечь рядом с сыном, легонько охватить его руками, и может, от этого боль сына и недуг потекли бы в его тело, высвобождая Андрея. Это чувство было таким всевластным, что Дмитрий Иванович почти бессознательно взял сына за руку и стал ласкать ее. И вдруг губы Андрея раскрылись и заговорили что-то быстро-быстро, заговорили без звука, только шелест полетел по палате, шуршащий, как от сухих листьев. Дмитрий Иванович испугался, хотел выпустить руку, но не решился и снова еще крепче сжал ее своими большими руками. И тут губы Андрея передернулись, он качнул головой и открыл глаза. Они были желтые, круглые, словно бы безумные. Долгую минуту недвижным взглядом Андрей смотрел на отца и сказал тихо, но отчетливо:

— Отец!

Не «папа», как говорил всегда дома, а «отец». Вскрикнула в углу возле тумбочки сестра и выбежала из палаты. Через полминуты она вернулась с Мухновский и с его помощником — Каримовым. Но Андрей снова впал в забытье.

— Он узнал его, он сказал «отец», — шептала сестра.

Мухновский посчитал пульс, посмотрел на прибор, висевший в изголовье Андрея, что-то шепотом сказал Каримову.

— Это хорошо… Это свидетельствует о том, что сознание его не замутнено. Но что касается всего остального… К сожалению, это еще ничего не значит, — сказал Каримов.

Дмитрий Иванович уловил в его словах что-то похожее на страховку, врач боялся давать место надежде, и Марченко мгновенно проникся к нему враждебностью. Но уже в следующий миг забыл об этом. Именно этот самый врач не уехал домой, а дежурил в палате всю ночь. Он делал уколы, проводил измерения и следил за аппаратом в изголовье Андрея.

Дмитрий Иванович сидел в стороне на стуле. Он не заметил, как прошла ночь, хотя и замечал, как медленно и трудно течет время. Самыми страшными для него были минуты, когда его сознание заполняла мысль о смерти сына. Она рвалась из глубины, он прогонял ее, а она настырно и страшно возвращалась: Андрей уже не проснется, это его слово было последним, а он, отец, всю жизнь будет помнить его. Эта борьба утомила его до того, что он перестал сопротивляться, то есть не боролся во всю силу сердца, а словно бы положился на судьбу, и, когда спохватился, заметил, что думает про Соколовку, про деда Онышка, про речку, которая подмывает берег, и про то, что перед отъездом узнал, — на следующий год она уже не будет разрушать берег — вода пойдет каналом. Он пытался представить тот канал и старицу возле села и невольно начал фантазировать. Поймав себя на этом, устыдился, испуганно посмотрел на Андрея. Тот лежал с закрытыми глазами, и его веки мучительно и неестественно дергались.

Только утром Андрей снова раскрыл глаза. Повел ими по палате, но взгляд его, казалось, был неосмысленный, хотя и задержался на Дмитрии Ивановиче. Андрей разжал губы, однако не сказал ничего, наверное не мог говорить, но пошевелил рукой лежавшей на простыне.

— Он хочет, чтобы вы взяли его руку, — сказала сестра.

Сестра была права: как только Марченко взял в свои широкие ладони руку сына, тот снова закрыл глаза и сжал губы, но, казалось, сжал с облегчением. Дмитрию Ивановичу было страшно держать эту руку. Его охватила боль, перемешанная с нежностью. Он почувствовал, как в этой слабой руке пульсирует кровь и как бы бьет в его отцовское сердце. Кровь его сына. В несчастье которого виноват и он. Да, виноват, ибо не отдал сыну сердца и души больше, чем отдавал, а отданного оказалось слишком мало. И как же он теперь раскаивался, что не проник в мир сына. Тот мир был для него чужой, мелкий и загадочный. Он не попытался переплавить его со своим и этим победить. А, наверное, если бы бросил на это все свои душевные силы, то победил бы. Сейчас он был убежден в этом твердо. Ведь не всегда Андрей был таким холодным, истеричным и чужим. Не всегда говорил ему грубости. О, он хорошо помнил, как вернулся домой после длительной разлуки — восемь месяцев прожил в Алма-Ате и на Памире, работал в тамошних институтах, — и как семилетний Андрей неистово метался вокруг него. Он ошалел от радости, визжал, прыгал, точно щенок, долго не видевший хозяина. А потом вскочил ему на руки, обхватил за шею и… от избытка чувств укусил за губу, даже кровь пошла. Андрей и позже отдавал отцу должное, и, если бы он не упустил ниточки, вел сына за собой, сумел бы удержать его от дурного. Помнил, как однажды они круто поссорились с Ириной Михайловной, перешли все границы, и Андрей, который тогда учился в третьем классе, подошел к матери и сказал по-взрослому грустно и рассудительно:

49
{"b":"849476","o":1}