Литмир - Электронная Библиотека

Неля так разволновалась, что пролила себе на платье вино. А Дмитрий Иванович и сам растерялся, вертел в руках рюмку, не зная, что теперь с нею делать — выпить или поставить. К счастью, никто не обращал на него внимания, и он остался с глазу на глаз со своим волнением и своими мыслями. То было хорошее волнение и хорошие мысли, и он уступил им, уступил, отдался их воле, как отдается усталый всадник на волю умного коня. Ему думалось о том, как хорошо приносить кому-то счастье, что тогда и сам чувствуешь себя хорошим, и даже, осознавая это, не отнимаешь от себя, а прибавляешь себе. Особенно, пожалуй, когда делаешь добро постоянно, изо дня в день. «И ты его делаешь». Ибо просто так: «всеобщее благо», «добро для всех» — слова, и ничего более. Нет такого лакмуса, чтобы их проверить. Это нужно для самого человека. Для меня, прежде всего, и тогда для многих. Все говорили о Неле: жеманница, франтиха, а я увидел, что в ней что-то есть — огонек любознательности, серьезность, настойчивость, и вот она нашла себя. А с нею что-то приобрел и я.

Дмитрий Иванович был в том настроении, когда все кажется прекрасным, когда человек забывает неприятности, когда он настроен только на хорошее.

Даже усталость, которая, он чувствовал, сегодня сильнее, чем когда бы то ни было, легла на плечи, не могла испортить ему настроение. Что ж, усталость… Старею, от этого никуда не денешься. Наблюдая за столом, он поймал себя на странной аналогии: подумал о жизни как об исполинской бутыли, из которой он все пьет и пьет и знает, что остается не много (и то гущи), и страшно становится думать, сколько там осталось…

Он все же допил рюмку и пошел на балкон. Там расположились курильщики, преимущественно молодежь. Они удобно пристроили на карнизе бутылку и рюмки, потягивали коньяк, покуривали сигареты, вели оживленную дискуссию. Дмитрий Иванович подошел к ним. Он любил такие дискуссии, где не очень придерживались последовательности, логики, где не раз гипотетическое выдавалось за доказанное, где время по большей части измерялось световыми годами, а пространство — бесконечностью, а потом неожиданно спорщики оказывались на узенькой площадке собственных опытов, собственной лаборатории, в конкретном времени сегодняшнего дня.

— …Вы все о бессмертии, о тысячелетии человека, — горячился разогретый коньяком, обычно застенчивый Юлий. — А что оно может дать? Десять раз первую любовь? Дудки! Радость юного познания жизни? Хрена с редькой. Это будет скучная жизнь в исхоженном вдоль и поперек мире. Я не верю, что наука сможет дать человеку новые чувства или обновить старые. Тут-таки, — тыкал он пальцем в грудь Вадиму, — что ни говори: дух и тело. Наука сможет дать механическое тело. А дух пригаснет. Дух не в божественном понимании, конечно. Да и для кого эта бесконечность жизни? И для Гитлера, и для Герострата, и для тупого босяка тоже? Для избранных? Еще хуже. Я даже не верю, что разрешение нашей проблемы даст пользу. Ну, накормим человечество, а что оно будет делать дальше? Оно разложится, выродится. Правда ведь, Виктор Васильевич?

Он оглядывался, искал поддержки и чаще всего обращался к Борозне. Может, потому, что старший по возрасту и научному званию, а может, и впрямь доверяя его осведомленности и эрудированности. Надо думать, это очень не нравилось Вадиму, считавшему себя не менее сведущим и эрудированным, а то, что Борозна стоял на ступеньку, а то и на две выше, вызывало особенную неприязнь. Но он умел держаться. И дальше бросал слова свысока, как бы нехотя:

— Голодная теория.

— Я не совсем с вами согласен, — обращаясь к Юлию, неожиданно поддержал Бабенко Борозна. — Человечество не может жить без движения, без цели. А это его извечная боль, извечная цель. Вспомните хотя бы: вся предшествующая литература построена на хлебе: и Тесленко, и Золя, и Мирный, и Достоевский.

— Накормить человечество — это не цель, — сказал Юлий. — Это заботы дня.

— От них еще надо избавиться, — сказал Борозна. — На земле еще и сейчас голодают миллионы людей.

— Допустим, разрешили, — сказал Юлий. — Но разве материальное благополучие сделает душу лучше? Черта лысого. Может, даже наоборот. Чашка весов с салом пойдет вниз, а с душой — вверх. Вот и выходит, что накормить людей — цель утилитарная.

— Об этом хорошо говорить на полный желудок, — прикурил сигарету Борозна. — Это цель благородная, да и, кроме всего, в ней самой — движение, стремление. Тут я солидаризуюсь с Вадимом.

Но эта солидарность, очевидно, и была особенно неприятной Вадиму. И он решил как-нибудь отмежеваться от Борозны, найти иную стежку, пойдя по которой откололся бы от Борозны и не отрицал того, что говорил до этого.

— Иногда мне кажется, — сказал он весомо, и эта весомость, как всегда, призывала к вниманию, заставляла слушать, — что человечество устало. Все время происходит девальвация стремлений, идей. Мир стареет. Стареют континенты, системы, цивилизации. Все в мире построено по одному закону, который им и владеет. Движение идет по замкнутому кругу. Оно не совпадает со стремлением.

— Но мы пришли затем, чтобы познать этот закон и овладеть им, — твердо сказал Борозна.

Вадим красивым, чуть заметным движением губ выпустил несколько почти идеальных колец дыма, которые желто засветились на фоне открытой двери, поплыли вверх и скрылись в темноте, его лицо, его взгляд были исполнены неприкрытой иронии.

— Это мы говорим, что владеем миром. На самом же деле мы владеем лишь его тенью, а думаем, что она и есть мир. Потому что мы сами — тень. Владели ли им те, что жили до нас? Греки, например. Будут ли владеть те, что придут после нас? Какими бы скоростными ракетами они ни летали, мир подчинит и их тоже. Мы все устали, — он потушил о подоконник папиросу. — Людям будет трудно жить, если…

— Если?

— Не выдумают чего-нибудь другого.

— Какой-то новой религии? — сыронизировал Юлий.

— Чего-то большего.

— А они не выдумают. Мысль течет не в ту сторону. Только в техническую.

Дмитрию Ивановичу было немного неприятно слушать этот спор. Умный, практичный до последней нервной клетки, Вадим исповедовал неверие и скепсис. Странно, но едва ли не чаще всего именно практичные люди, которые могут до миллиметра высчитать свои выгоды и не упустят ни единой, на людях охотно говорят о тщетности борьбы, утрате идеалов, ненужности человеческого существования. Он не мог себе объяснить, почему это так. Маска это, или подсознательное стремление подавить что-то, найти еще один полюс, которым можно уравновесить собственную душу, или просто желание пощекотать нервы, покрасоваться.

— Скажите ему, Дмитрий Иванович, — обратился Вадим к Марченко, как к почетному и авторитетному судье, чьему решению подчиняются все. Но было в этом обращении и нечто спрятанное глубоко, так глубоко, что, пожалуй, знал об этом только он сам, а другие едва ли догадывались, что его, Бабенко, мысль, независимо от решения судьи, останется единственно правильной.

Дмитрий Иванович все же уловил это, но не обиделся. Он улыбнулся своею мягкой улыбкой и развел руками:

— Я скажу только одно — скептики никогда ничего не дали миру.

Он хотел помирить спорящих, но неожиданно задел Вадима сильнее, чем предполагал, и тот, тряхнув красивой головой, ответил с достоинством:

— Они сгоняли лишний пыл с энтузиастов и давали им повод снова искать.

— Но поддайся мы настроению даже самого великого, гениального скептика, тогда что — бежать топиться? Кстати, — он покраснел, но продолжал, — я когда-то пережил такое настроение. И притом неизвестно отчего. Гнусная вещь, скажу я вам. Кроме того, я не уверен, что и тот гениальный скептик побежит топиться. Да и вы, Вадим, тоже утверждаете, что мир творят энтузиасты. Которые, конечно, часто сомневаются. И должны сомневаться.

Он и в самом деле хотел примирить спорящих, это поняли все, кто-то за спинами даже сказал вслух:

— Дмитрий Иванович, как всегда, ищет золотую середину.

— «Неповрежденный серединой пройдешь». Овидий, — снова улыбнулся, ничуть не обидевшись, Марченко. Он привык к своим молодым, пылким собеседникам. Собственно, и любил их за молодой пыл, смелость, безоглядность. Он ведь знал, что на этом держатся все открытия, все поиски, всячески стимулировал их, старался лишь удержать от крайностей. Это последнее, наверное, подсказывал опыт, возраст — ведь и сам был из энтузиастов, еще и сейчас кипел и горел на том адовом огне. Однако с годами он научился оценивать человеческие возможности. Молодости часто кажется — она все может. Это не так. Это бурлят физические силы. А разум всегда должен чувствовать границу, ощущать пространство, которое можно застроить, а не разбрасывать кирпич по пустырям. Середина, золотая середина — это вовсе не посредственность. Крайность — она привлекает, возбуждает, но часто и обманывает. Молодость любит крайности, и это хорошо, потому что пытается дойти как можно дальше, но все же меру должен указывать опыт. Этого, конечно, не понимали, да пока еще и не могли понимать его молодые коллеги.

27
{"b":"849476","o":1}