Красная горбушка солнца висит над белой равниной. Я вспоминаю Балтийское море, людей, которые каждый день выходят на берег любоваться закатом. Едва коснувшись воды, солнце скоро прячется совсем. А здесь — висит неподвижно: нельзя сказать, встает оно или садится. По обе стороны его горят еще два ложных солнца — высокие желтовато-зеленые кресты, в ослепительном сиянии которых дрожат крохотные серебряные иголочки.
В чуме все, кроме хозяина, проснулись. У стола, присев на корточки, ест девочка лет шести. Волосы ее убраны так же, как у матери. Хозяйка зажала между ног длинную палку и стругает ее большим ножом. Из-под лезвия вылезает тонкая, почти прозрачная полоска древесины.
— На растопку? — спрашиваю я.
Женщина закрывает лицо рукавом малицы и по-детски фыркает от смеха. Ненецкие девушки и женщины всегда закрывают лицо, когда смеются. Нельзя показывать чужому человеку свое смущение. Неприлично.
— Почему вы смеетесь?
Она снова прыскает в рукав.
— Так это для маленького. Как у вас пеленки. — По-русски женщина говорит очень чисто. — Вот для него, — она указывает рукой на корзину, подвешенную на ремнях.
Я заглядываю в колыбель. На меня смотрит укутанный в меха младенец. Ясные глазки блестят, как ягоды омытой дождем черной смородины. Мать берет ребенка на руки, и я вижу, что все дно корзины выстелено стружками.
— У нас по-другому нельзя, — объясняет женщина. — Так и ребенку тепло, и все проходит, и сохнет.
Она наклоняется к столику, берет кусочек мороженой осетрины и дает младенцу. Тот принимается жадно жевать.
— Вы учились где-нибудь? — спрашиваю я.
— Семь классов кончила в школе-интернате, — отвечает женщина с гордостью, укладывая ребеночка в колыбель.
— Не скучно вам жить тут?
Она смотрит на меня с удивлением.
— Не скучно? — повторяю я. — Одиноко, наверно, снег кругом.
— Да нет, — говорит женщина. — Нас пятеро.
Понятие одиночества ей просто неведомо, хотя она и знает такое слово. Она вкладывает в него самое прямое содержание — одинок тот, кто один.
— Мы часто ездим, — продолжает женщина. — Охотникам и рыбакам на одном месте сидеть нельзя.
Она права. И зверь и рыба сами не идут к человеку. И зверя и рыбу человек должен найти. Вернее, должен найти звериные и рыбьи тропы, поставить капкан на зверя и сеть — на рыбу. Промысловики Антипаютского рыбучастка находятся сейчас где-то в Гыданской губе. Возможно, я их еще увижу. Мне бы хотелось увидеть, как из проруби в прорубь под толстым льдом просовывают сеть, как мужчины тянут ее, наполненную ценной рыбой, которую бросают прямо на лед и снег, а она скачет, бьется, а потом как бы засыпает и уже не просыпается, даже когда воздух дрожит от бешено вращающихся винтов, когда ее заталкивают в мешки, зашивают и грузят в самолет. Почему-то о рыбе не скажут, что она мертва, говорят: уснула… Труд рыбаков, конечно, не легок в жестокие морозы. Однако им все же легче, чем охотникам, потому что живут они все вместе, между тем как охотник почти всегда одинок. Мне кажется, и сопровождать охотника в трудном его походе — дело нелегкое. Особенно для женщины. И я говорю:
— Трудная у вас жизнь.
Она не согласна.
— Отчего трудная? Разберем чум, погрузим на нарты и поедем. Совсем не трудно. Интересно.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Мне вспоминается один мой давний знакомый. Мы прожили вместе, в одной комнате, два послевоенных года. Он мечтал о путешествиях, хотел посмотреть весь мир, но время было мало подходящее для путешествий. Однажды он надумал построить из обломков разрушенных зданий домик для себя. Я отнесся к этой идее скептически. Но он принялся трудиться с остервенением. Каждый вечер он сообщал:
— Двести — две нормы.
Это значило, что ему удалось добыть две сотни целых кирпичей. Или:
— Проклятие! Еле-еле восемьдесят наковырял.
В такие вечера он бывал мрачен, о путешествиях не вспоминал, а срывал свою злость на мышах. Мышей у нас в комнате было столько, что стоило открыть комод, как они опрометью кидались из ящиков, толкаясь и обгоняя друг друга, шлепались на пол и скрывались в какой-нибудь щели на полу, которых тоже было достаточно.
Наконец однажды вечером мой приятель сказал:
— Все. Кончил. И перевез!
Не так давно я был у него в гостях. Видел этажерку, забитую книгами о путешествиях. Спросил:
— Все еще интересуешься?
— По книжным страницам путешествую, — ответил он грустно.
— А почему не поедешь куда-нибудь? Теперь это несложно.
— Да видишь ли… работа…
— В отпуск поезжай.
— А на кого огород оставлю? И вообще, дом есть дом…
— Выходит, тюрьму ты себе выстроил?
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Женщина по-своему истолковывает мое молчание:
— Вы, наверно, спать хотите?
— Пожалуй, — соглашаюсь я.
Женщина взбивает груду шкур, как перину. Я вылезаю из малицы, зарываюсь в шкуры и уже через минуту крепко сплю.
В сетях лежат три лосося, килограмма по два каждый. Селиндер вытаскивает их голыми руками и швыряет на снег. Рыбы бьются, хлопают хвостами, широко разевая рты, хватают воздух. Селиндер выбирает сеть, которая тотчас обрастает льдом и звенит, как стеклянная.
— Нету? — спрашиваю я.
— Не идет рыба, — говорит Селиндер.
Мы укладываем сети на нарты и едем искать счастливое место. Далеко в заливе чернеет вмерзшее в лед судно. Мы останавливаемся и принимаемся рубить новые лунки. Лед крошится под железным острием пешни; подолбив немного, приходится выгребать осколки. Я скидываю малицу, но пот по-прежнему льет ручьем. Расстегиваю полушубок, чтобы сбросить и его. Селиндер кричит:
— Жить надоело?
Я послушно застегиваюсь. Дзынь-дзынь-дзынь — стучит по льду пешня, ледяные крошки разлетаются во все стороны.
От судна отделяется черная точка и движется в нашу сторону. Моя пешня наконец пробивает лед. Снизу взлетает фонтан воды. Она с урчанием заполняет всю яму. Я измеряю толщину льда — больше полутора метров.
Принимаюсь за вторую лунку.
Черная точка постепенно превращается в маленького человечка. В тот момент, когда мне удается во второй раз добраться до воды, к нам подходит молодой парень. Поздоровавшись, сообщает, что он — шкипер. Судно застряло в октябре, и теперь придется тут торчать до середины июля, пока не сойдет лед в заливе.
— Надоело на консервах сидеть до чертиков! — жалуется парень.
Селиндер протягивает ему рыбу. Парень роется в кармане, вытаскивает несколько бумажек. Селиндер обиженно отворачивается: «За кого ты меня принимаешь!»
— Ладно, — говорит моряк, — ты мне даришь, и я тебе дарю.
В руке у него оказывается карманный фонарик. Селиндер с улыбкой принимает подарок. Шкипер тоже улыбается. Покидать нас он не спешит. Не каждый день тут удается поговорить со свежими людьми. Селиндер возится с сетями, а я слушаю рассказы моряка.
В этих краях, в Обской и Тазовской губе, льды почти каждый год задерживают гуда.
— Тем, кто возле какого-нибудь селения застрял, считай, повезло. Выгрузил товар — и гуляй всю зиму. — Немного помолчав, парень вспоминает: — Селение тут есть — страна Лимония зовут. Зимовала у них баржа с лимонами, так к ним со всех сторон народ за этими лимонами ездил. А то еще лучше было — парфюмерию везли. Ну, про одеколон говорить не буду, а что касается мыла и зубной пасты, так теперь их там на два поколения хватит. Все запаслись.
Я готов и дальше слушать рассказы морячка, но Селиндер торопит. Мы начинаем прощаться. И тут, словно спохватившись, шкипер спрашивает:
— А вы что же ничего не рассказываете? Что там в мире-то нового? Радио у меня испортилось, ничего не знаю.
— А ты один, что ли, на лихтере? — спрашивает Селиндер.
— Один, — говорит парень. — Ребят осенью на вертолете увезли, а я остался за сторожа.
— Трудно одному-то?
— Трудно, — признается наш знакомый. — А все же, думаю, ребята меня вспоминают добрым словом… Я куропаток силками ловлю. Ничего, до лета продержусь.