Еще одну панораму я обнаружил спустя некоторое время — она открывалась из окна в конце коридора: сизоватые леса Бельмонтаса с избушками на опушке, холмы пригорода Маркучяй вдалеке, а на переднем плане - старое депо с метровыми буквами над ним: «Слава КПСС!». Окна моей библиотеки смотрели еще на одну сторону - на Липовку, на кладбище Расу, на тихие улочки на той окраине города... на глухо гудящую железнодорожную насыпь где-то внизу - она гулко постукивала днем и ночью, тоже вызывая тоску... для кого по ближайшему полустанку, а для кого по Дальнему Востоку или Средней Азии, в зависимости от темперамента мечтателя...
Помнится, в тот день я не пошел в город, закрылся в библиотеке, отделенной от переполненной обычно жилой «секции» с двухэтажными нарами всего лишь деревянной перегородкой. В предобеденное время и она была пуста. В тот день, с огромным трудом оторвавшись от окна с видом на вильнюсские здания, я написал тебе, Туула, первое письмо, длинное, откровенное и... бестолковое. Я обрисовал в нем вид на город, перечислил все храмы и ансамбли, попытался напомнить тебе те места, где мы с тобой успели побывать и куда только намеревались отправиться... С преувеличенным пафосом описал свой быт и бытие — тут уж я призвал на помощь, как мне казалось, гротеск, иронию, черный юмор, но письмо все равно получилось бестолковым. Ведь не так принято писать из тюрем, лагерей, войсковых частей и с подводных лодок, не так... Оттого в конце я и сделал приписку: ответа от тебя не жду, знаю, что не дождусь, просто позволь мне писать, ведь это будет для меня такая отдушина! Что-то в этом роде и в таком стиле. Можно ли более недвусмысленно умолять: ответь мне?! Вряд ли. Мне казалось, я уже тогда умел писать письма, многие по сей день хранят их, но это уже из другой оперы. Я было почти заклеил конверт и даже высунул язык, чтобы лизнуть узкую полоску с клеем, как вдруг изменил свое решение: что, если мне сделать тебе сюрприз, Туула? Я спрятал письмо в тумбочку, защелкнул ненадежный замочек и поспешил в «ателье» к Педро, находившееся по соседству. Постучал условным стуком, Педро открыл и я, задыхаясь от волнения, потребовал: нарисуй меня! Педро, как водится, стал ломаться, мол, он не портретист, но я-то знал - шаржи у него получаются превосходные, а мне только это и нужно было! Я пощекотал его самолюбие, похвалив несколько работ, сделанных им ради собственного удовольствия. На комплименты я тоже оказался горазд, поскольку Педро, проворчав что-то о расплате натурой, велел мне сесть напротив окна и откупорил пузырек с тушью. Шарж ему удался на славу, поначалу я даже чуть не обиделся, настолько жалким бедолагой Педро изобразил меня - типичный алкаш! Но, спохватившись, поблагодарил и помчался в библиотеку, где сунул шарж в конверт и на этот раз заклеил его. Я знал: ты по достоинству оценишь мои усилия, даже если и не ответишь на письмо, как я об этом едва ли не сам попросил в своем послании...
Мне оставалось лишь опустить его в почтовый ящик. А официальный порядок здесь был установлен такой: ты бросаешь свое письмецо в ящик у ворот, со стороны лагерного двора, а потом его с любопытством прочитывает ретивый оперативник-цензор, - он исправит ошибки и отправит куда требуется... Мне не доводилось видеть ни одного дурака, поступавшего подобным образом, разве что этим мог заниматься новичок или совсем уж недоумок. Раньше, когда я сидел у конвейера, отправку своих редких писем обычно поручал экс-журналисту и поэту-любителю Иноцентасу Вацловасу Венисловасу, который не мог равнодушно видеть несправедливость и насилие, оттого и ходил вечно с фингалом под глазом или в очках с треснутыми стеклами. «Шустряки» не делали исключения даже для Дон Кихота! Vivere pericolosamente! - это ж надо, как поразительно подходит это изречение спесивого Бенито многим людям эпохи Андропова! Начиная от путейского сторожа и кончая партийным тузом или главарем мафии. Всем, от вокзального карманника до капитана танкера. От ночной бабочки из сквера до председательницы женсовета...
Это свое письмо я мог отнести и сам, поэтому на следующее утро решил отправиться в город, где уже набирала силу весна. На мне были ватник, синий берет и тяжелые юфтяные башмаки. Я совершенно не стеснялся своего вида, поскольку мне доводилось появляться на улице в облачении и победнее, чтобы не сказать в обносках. А сейчас на мне все в тон, синее, а юфть так и блестит. Ну, Домицеле, где же ты?
Письмо я на всякий случай сунул под рубашку - поди знай, что взбредет в небольшую головенку прапора, сидящего в контрольной будке. Правда, «синюшных» на выходе почти не проверяют, просто-напросто не хватает времени, ведь по утрам только на загородные стройки и товарные базы какие команды увозят! Зато по возвращении отыгрываются по полной: не ленятся и ширинку пощупать, а иного и разуть могут. И все равно по вечерам на зоне водка, вино и одеколон льются рекой, а где-нибудь в углу подвала нет-нет да и увидишь кого-нибудь с осовелыми от таблеток глазами - ни дать ни взять увязшая в клее или каше муха, тут их называют «замурованными»...
Я пощупал письмо под рубашкой. Всегда ожидаешь подвоха от этого цербера, когда уходишь в одиночку, к тому же вчера накрыли двух серьезных хозяйственников с казенными простынями за пазухой, неважно, что с грязными. Лагерному начальству это очень не по нутру, обоих заперли в «трюме» под капитулом. Я все время говорю «лагерь», а начальники этого слова слышать не могут, сами они говорят «профилакторий» или, на манер пациентов, «элтэпэ». ЛТП, опять-таки по-русски, как и все казенные бумаги в этом заведении. Лечебно-трудовой профилакторий. «Лагерь трудовой повинности», так расшифровал эту аббревиатуру один русский грамотей. Что ж, раз для тебя это лагерь, то и для нас лагерь - ему запретили и свидания с Марусей, и посылки. Причину, естественно, придумали другую, на это они были горазды - дескать, мужик неравнодушен к молодым толстушкам... Так и передали Марусе...
Письмо, разумеется, я пронес благополучно. Опустил его возле тех же Святых ворот, через которые и направился в самую гущу города, просто так, на этот раз безо всякой цели. Я уже более полугода страдал трезвостью, даже лицо разгладилось. Очутившись в городе, не попытался даже промочить глотку, хотя сколько среди нас было таких, кто на воле успевал и напиться, и опохмелиться. Или держал про запас пятерку для цербера - сунет ему под нос, тот и не унюхает ничего, ни водки, ни вина. Но я и не пытался, слишком уж дорожил своим теплым местечком в библиотеке, да и денег у меня никогда не было столько, чтобы хватило откупиться за спокойное возвращение в постель. Я шагал вниз по улице мимо облупленной филармонии, мимо реставрируемой нашими трудолюбивыми парнями гостиницы «Астория», и тут мне взбрело в голову заглянуть во Дворец выставок, занять то же самое место в кафе, где я впервые увидел тебя и... и ничего. Просто посидеть. Выпить кофе. Нигде пока не написано, что гражданам в синей одежде кофе не продают. Правда, я рисковал встретить здесь неприятных знакомых, но в маленьком кафе Дворца было почти пусто, там сидел в гордом одиночестве лишь подвыпивший Романас Букас - злой, взъерошенный, без привычного окружения. Я положил свой ватник на подоконник, принес кофе и черствую баранку. Удобно устроившись на вожделенном месте, стал терпеливо ждать, обернется Букас или нет. Ведь он меня видит, он ведь знает!
— Я все знаю! — пробасил он, и не думая оборачиваться. - Всё! Всё.
И только тогда Букас встал, подошел к кофейному аппарату и вернулся не туда, где сидел, а ко мне - плюхнулся на «твое», Туула, место. Вот ведь как, подумал я. Незаметно меняются действующие лица, выцветают декорации, спектакль быстро идет к концу: трещит по всем швам, захлебывается подлинной и бутафорской кровью, свертываются и кровь, и вино, но уже после кульминации, да только была ли таковая вообще? Ах, Букас! Букас здесь ни при чем! Да и кто он теперь для меня, этот Букас, и без него забот хватает. О, да он не с пустыми руками вернулся, выставил передо мной полную рюмку коньяка, чашку кофе, сходив к стойке еще разок, вернулся с каким-то рулетиком и совсем как когда-то в общежитии приказал: