Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да, я мог бы с уверенностью сказать: помню каждую минуту, без труда напомнил бы тебе тысячу подобных, самых банальных подробностей... Вот, сидя в автобусе, везущем нас в сторону Бельмонтского леса, ты водишь пальцем по запотевшему стеклу, заразительно хохочешь над моим рассказом о «Volkshutte» и дяде Гансе... ты жуешь грушу, и семечко наподобие родинки темнеет у тебя на подбородке, я снимаю его поцелуем, а ты сплетаешь пальцы у меня на шее... нет, долго так не могло продолжаться, со временем я стал бы забывчивым или перестал бы обращать на такие мелочи внимание... но мы были вместе так недолго, были так близки, что ничего не успело повториться. В мире не стало ни светлее, ни темнее, но неизменно был свет, как в том до ужаса выбеленном помещении, где пахло вечностью... Constant hell13.

Я вспоминал обо всем, когда висел вниз головой над твоим убогим ложем. И лишь тогда, в тот вечер, когда я не нашел тебя, перед моим мысленным взором со всей отчетливостью всплыл день и час, когда я впервые встретил тебя. Ты увидела меня, пожалуй, на мгновение раньше, потому что сидевший рядом со мной знаток искусств сразу заметил твой взгляд и ткнул меня в бок: «Эй! Ты что, ослеп? Не видишь, что ли, как она на тебя уставилась?»

Тогда я поднял глаза от стола и поглядел перед собой: за цветами в вазе, за светло-зелеными рюмками и кофейными чашками со стертыми или выщербленными краями я увидел тебя, Туула.

V

Даже сегодня с явной неохотой я вспоминаю «жизнь до Туулы», как и «жизнь после Туулы». Правда, я уже давно не делю ее на этапы, периоды или что-нибудь в этом роде. Если и помню «до-Туулину» жизнь, то стараюсь не углубляться в детали или во всяком случае ничего не драматизировать — она не была ни гладкой, ни приятной, ни легкой. Такая забубенная, унылая жизнь - ведь я никогда не знал, где заночую следующей ночью, не предполагал, куда занесет меня нелегкая и не станет ли наступивший день роковым, когда служивые в синих мундирах застукают меня где-нибудь в плачевном состоянии, приволокут в свои душные камеры, следственные изоляторы, где, промариновав месячишко, впаяют пару лет за то, что я «не приношу никакой пользы, не включаюсь в строительство», да и вообще представляю собой мусор, нарушающий гармонию ослепительно чистых дворов и сияющих дворцов! До встречи с Туулой это продолжалось уже почти год. Они были скоры на расправу, особенно в так называемую Неделю отлова бродяг. Ведь каждая осень начиналась Неделей безопасности движения, за ней следовала Неделя письма, а уж после написания письма наступила очередь Недели чистых ногтей. Раньше-то я, пожалуй, и сам поддержал бы такую акцию, еще бы! Но не тогда. С ее началом рядовые исполнители и их начальники, чаще всего с помощью пенсионерок и истосковавшихся по активной деятельности офицеров запаса, выцарапывали, как тараканов или сверчков, изо всех щелей, дыр, теплотрасс и полуподвалов аварийных домов разных бедолаг, голоштанников, хромоногих, распутников, пьяниц - по правде говоря, алкашами они были все - и вплотную забивали ими и без того переполненные «камеры временного содержания», чтобы спустя месяц-другой решить, что с ними делать - сажать в кутузку или, пригрозив каталажкой, отпустить их на свежий воздух до следующей акции органов правопорядка. Я мог запросто попасть в этот контингент. Достаточно было бы уснуть где-нибудь в сквере на скамейке, покрутиться без документов в районе железнодорожного вокзала или зачастить к развалинам на улице Латако, туда, где мрачные и злые бомжи собирались, чтобы не только приложиться к бутылке, но и просто свести счеты, уточнить, кто уже под дерном, а кто за решеткой, пустить друг другу «юшку»; приходили сюда и молодые еще женщины с тонкими синюшными ножками, в потрепанных пальтишках - и тем не менее накрашенные! Я был знаком со многими из бездомных, обращался к ним по имени или - чаще всего - называл кликуху, но никогда не был с ними накоротке: они меня, можно сказать, избегали, не очень мне доверяли, а когда я заговаривал о ночлеге, отделывались невразумительным мычанием. И я отправлялся восвояси, находя временный приют у какого-нибудь сердобольного порядочного человека, которого знал еще по лучшим временам, но чаще всего - на чердаке общежития аспирантов: там можно было переночевать почти без риска. Меня по старой памяти тянуло к людям с прочным положением, но, как правило, они ничем не могли мне помочь: одни жили скученно, экономно, страдая от придирок и контроля жен, притязаний начальства, а другие, у которых всего было с избытком, сами знаете, с каким презрением и откровенной брезгливостью смотрят на бахрому ваших обтрепанных брюк, на стоптанные ботинки. Почти совсем как Домицеле двадцать лет назад... Спустя довольно много времени, когда мои делишки пошли в гору, я при воспоминании о тех очаровательно-мрачных временах, приобретя способность иронизировать над собой, нередко лишь усмехался и бормотал: «Vivere pericolosamente!» Между прочим, я знал, что это — любимое выражение Бенито Муссолини: жить в опасности! По правде говоря, мне и в те времена приходило в голову, что нужно исчезнуть из города! Уехать, найти кров и работу, скажем, в лесничестве или лесхозе и как-нибудь крутиться дальше, но как именно, я, увы, не знал. Мои грезы были изощренно, и я бы сказал, с неподдельным пафосом развеяны одним долговязым представителем пишущей братии - многоопытным человеком с металлическими зубами и шрамом над бровью. Это был журналист-профессионал, поднаторевший на очерках - художественных! - а также репортажах и сводках, побывавший во многих переделках, - он даже был ранен, когда защищал женщину от грабителя; позднее пространно описал это в районной газете, где имя женщины изменил, а свое оставил. Он купил мне у «Гроба отца» два бокала разбавленного пива, потом, раздухарившись, взял еще два и без обиняков выпалил:

- Да никуда ты не поедешь, как пить дать! Это во-первых. А во-вторых, кому ты, калека, там, в лесах, нужен?

- Сучья мог бы обрубать! - храбро возразил я. - А что?

Он фыркнул, забрызгав меня пивом:

- Я тебе скажу... постой! Ну, день помахал бы топориком, по дурости или настырности. От силы, два. И всё! А на третий - топорик пудовым показался бы, хлюпик ты наш сизоносый, - ведь это лес! Не такие удальцы с копыт слетали. Можешь ко мне нагрянуть, если совсем уж притомишься... Когда-нибудь. Есть у меня завалящая усадебка...

Махнув рукой, он взял еще пива и стал рассказывать о своей журналистской кухне, где опасностей, как и в моей бродяжьей жизни, хоть отбавляй. Про то, как в одиночку заблудился в пустыне -лишь на четвертый день вышел к аулу, где чуть не женился! Как проторчал два дня с фотоаппаратом в засаде, поджидая браконьеров... потом - черных аистов... Про то, как с ним хотели расправиться за статью автоинспекторы: пули, понимаешь ли, совсем как утки — только фьюить над головой! То ли пиво ему в голову ударило, то ли захотелось любой ценой ошеломить меня? К примеру, он в два счета взял и переселился из своих лесов на Кавказ: якобы смастерил дельтаплан, а дома разрешения не дают, пришлось лететь аж в Грузию.

- Лечу я, значит, над долиной, - журналист нагнул голову и широко расставил руки с бокалами, обратив на себя внимание даже окосевших клиентов, - как вдруг... брось скалиться! - орлы, прямо на меня! Кружу над ущельем, сажусь на голые скалы - внизу пропасть!.. Не отстают, видно, за кого-то другого меня приняли! Хорошо еще, бутерброды с собой прихватил... с копченой колбасой, кидаю им, скармливаю... отстали!

Бенито Муссолини, правда, был фашист, но и к этому журналисту вполне применимы его слова: «Vivere pericolosamente!» Свои сучья этот малый уже обрубил, у него пальцы вечно чесались от тоски по перу! Сейчас он - при этих словах рассказчик почему-то поморщился — пишет научный труд «Ульи и дубы», ведь только на первый взгляд тут нет ничего общего, да разве кто-нибудь эту книжку, слышь-ка, выпустит! Разве что посмертно! Он явно искал у меня сочувствия, оттого и морщился, и шевелил бровями, смотрел на меня не моргая, в упор, а я в это время думал о другом: темнеет, дождь накрапывает, куда мне этой ночью деться? Хорошо, конечно, пить тут с тобой на дармовщинку, а дальше-то куда направить стопы? На чердаке у аспирантов холод собачий, хотя зимы в этом году, можно сказать, и не было... Начало марта; хуже всего, что ноги вечно мокрые, из носу течет. Мы душевно распрощались: журналист направился через горку к своему поезду, а надо мной судьба сжалилась в очередной раз - как из-под земли вырос приятель еще со студенческих времен, заядлый любитель джаза. Когда-то он больше ничего не хотел слушать, похоже, у него скопилось немало номеров журнала «Jazz podium», возможно, он даже разбирался в этой музыке, только из него, бывало, слова не вытянешь, а заговорит - какое-то нечленораздельное мычание, а не речь. Он был почти таким же горемыкой, как и я, с той лишь разницей, что у него была крохотная комнатушка недалеко от клиники, в ней смогли уместиться стол, кровать и уложенные в скирды книги, пластинки, старенький магнитофон и несколько картин его знаменитой тетки. Человек он был грамотный, имел, между прочим, отношение к искусству. Тихий алкоголик, хотя порой шельмоватый. Он уже в те времена пристрастился к вину, как и все уважающие себя любители джаза. Только в студенческую пору он жил там же, но в комнате попросторней, - там умещался еще и старинный комод; нынче в этой комнате живет брат-экономист с семьей. Когда-то парень притащил взятые у тетки краски и кисти и написал на досуге в полунише упомянутой комнатушки фреску «Русские князья бросают свои стяги к ногам литовского князя Кястутиса14». Длинное, но такое красивое название! А и впрямь изображено было нечто похожее: сияющий шлем Кястутиса, коленопреклоненные русские бородачи; когда в ту полунишу заглядывало солнце, всё на картине становилось узнаваемым. Я частенько туда заглядывал. И не только я. Тихий джазмен долго пытался вычислить, кто его заложил «худсовету»: как-то воскресным утром к нему заглянул куратор курса, кудрявый толстогубый атлет; мой приятель сварил кофе, выставил даже бутылку «Алиготе», но куратор только головой мотал - да прикрой ты это дерьмо, парень, на что оно тебе сдалось! Да и историкам нашлось бы к чему придраться - Кястутису не до русских было, его Запад волновал... Да и Альгирдаса не рисуй, не надо! Так кого ж тогда рисовать-то? -вскинулся раскрасневшийся от вина создатель фрески. Куратор пососал пухлыми губами кончик «Казбека»: Грюнвальд давай, понятно? И, помолчав, выпалил: или Сталинград! Насколько мне известно, та фреска уцелела, да только поселившийся там брат затолкал в полунишу трехстворчатый шкаф - то-то когда-нибудь поразятся увиденному внуки! Так вот, пьянчуга с домом и мало-мальским социальным положением. Когда я сказал ему это, он рассмеялся. Совсем как в те времена — времена фресок и джаза. Редактор этикеток на игрушечной фабрике тоже, понимаете ли, журналист. И тоже знававший «лучшие годы». Чего ради его занесло к «Гробу отца»? Чего он так радуется встрече со мной? Да просто так, улыбнулся он, увидел тебя из троллейбуса и вышел. А что, не совсем понял я его, мимо «Гроба отца» уже троллейбусы ходят? Случается, широко улыбнулся он, вон, гляди, «восьмой» идет!.. И верно, как это я сам ни разу этого не заметил? Пошли? - ткнул он меня кулаком в бок. Человек получил застарелый долг, и ему не терпелось кутнуть. Накупил у Сони белого рома, красного вина, даже сигар и красного стручкового перца -его всегда тянуло к экзотике. Никаких «vivere pericolosamente»! Никаких конфликтов с родней и бывшими женами - интеллигентками и, разумеется, художественными натурами! Рядом с его комнатушкой, «автономной областью», жил не только брат с семьей, но и тьма-тьмущая родственников - и никаких драм!

вернуться

13

Неизменный ад (англ.).

вернуться

14

Великий литовский князь (ок. 1300-1382), оказал поддержку князю Альгирдасу (Ольгерду) в его походах на Москву (1368, 1370, 1372).

13
{"b":"848398","o":1}